Habepx
 красными и усталыми от бессонной ночи.
   - О, Gott!  [Господи!  (нем.)]  -  воскликнул  он  с  какой-то  веселой
отчаянностью. - Чувствую себя хуже некуда! Я даже не прилег.  После  того,
как мы расстались, я не мог спать. Я ходиль и ходиль,  дошел  чуть  не  до
Грюневальда... Можно, я вам что-то скажу? - проникновенно сказал он и,  по
своему обыкновению, при этих загадочных словах серьезно, в упор  посмотрел
на Джорджа. - Я шутко себя чувствую... правда.
   - Значит, вы даже не ложились? Совсем не спали?
   - Ну да, - устало ответил Хейлиг. - Подремал часок. Я  вернулся  домой.
Моя подружка спала... Я не хотель к ней ложиться... не хотель будить.  Ну,
прилег на кушетке. Даже не разделся.  Боялся,  опоздаю  вас  проводить  на
поезд. А это было бы просто ушасно! - сказал он и снова серьезно уставился
на Джорджа.
   - Вы бы с вокзала вернулись домой и поспали, -  сказал  Джордж.  -  При
таком самочувствии много не наработаешь. Почему бы не взять свободный день
и не отоспаться?
   - Так вот, - отрывисто, но как-то равнодушно сказал  Хейлиг.  -  Я  вам
что-то скажу. - Он снова серьезно, в упор поглядел на Джорджа.  -  Это  не
важно. Правда, не важно. Я чего-нибудь выпью... кофе или еще что-нибудь, -
равнодушно сказал он. - Выпить - это  неплохо.  Но  косподи!  -  Он  опять
засмеялся с веселой отчаянностью. - Ох уж и  посплю  я  сегодня  ночью!  А
потом опять попробую познать свою подружку.
   - Надеюсь, Франц. Она у вас  славная.  Боюсь,  последний  месяц  вы  не
очень-то баловали ее своим обществом.
   - Так вот, - снова сказал Хейлиг. - Я вам что-то скажу. Это  не  важно.
Правда, не важно. Она хорошая... она все понимает... вам она нравится, да?
- И он опять серьезно, вопрошающе уставился на Джорджа. -  По-вашему,  она
славная?
   - Да, очень славная.
   - Так вот, - сказал Хейлиг. - Я вам  что-то  скажу.  Она  правда  очень
славная. Я рад, если она вам нравится. Мне с ней очень хорошо. Мы  отлично
уживаемся. Надеюсь, мне позволят ее оставить, - негромко докончил он.
   - Позволят? А кто тут может позволить или не позволить, Франц?
   - А, - устало сказал Хейлиг, и лицо  его  брезгливо  сморщилось  -  ну,
эти... эти тупицы... Вы же знаете.
   - Но, черт возьми, Франц, неужели и это тоже запрещено? Не может  этого
быть! Надеюсь, мужчина еще вправе иметь  подружку?  Ведь  стоит  выйти  на
Курфюрстендамм - и от девчонок отбою нет.
   - А, вы имеете в виду шлюшек. Да,  шлюшки  пока  что  разрежаются,  это
пожалуйста. Это совсем другое дело. И, может, они кое-чем  тебя  наградят,
шлюшки. Но это пожалуйста. Понимаете, мой дорогой, я вам что-то  скажу.  -
Тут его лицо искривила  ехидная  гримаса,  и  он  заговорил  тем  нарочито
изысканным тоном, которым произносил обычно самые злоязычные речи.  -  Под
властью нашего Dritte Reich [Третьего рейха (нем.)] мы все так  счастливы,
все у нас так прекрасно и разумно, что просто с ума сойти  можно,  -  едко
усмехнулся он. - Шлюшки на Курфюрстендамм - это пожалуйста. Можешь пойти к
ним, а можешь и к себе  привести.  Да-да  (он  серьезно  покивал),  можешь
привести к себе в свою комнату. А вот подружка -  это  запрещается.  Завел
подружку - женись. И можно, я вам что-то скажу?  Мне  жениться  нельзя,  -
признался он. - Мало зарабатываю.  Жениться  мне  никак  невозможно!  (Это
прозвучало очень решительно.) И знаете, что я вам скажу? -  продолжал  он,
взволнованно шагая по комнате и порывисто затягиваясь  сигаретой.  -  Если
подружка, имей две комнаты. А для меня это тоже никак невозможно!  На  две
комнаты у меня и денег-то нет.
   - То есть как? Если у вас есть подружка, вы по закону обязаны иметь две
комнаты?
   - Да, таков закон,  -  негромко  отвечал  Хейлиг  и  кивнул,  лицо  его
окаменело: с таким видом  немцы  говорят  обо  всем,  что  стало  для  них
незыблемым правилом. - Так полагается. Если у тебя подружка, у нее  должна
быть отдельная комната. Тогда можно сказать, что каждый живет сам по себе,
- серьезно продолжал он. - Пускай ее комната рядом с твоей, но  все  равно
можно сказать, что она тебе никто. И, пожалуйста, спите вместе хоть каждую
ночь. А все равно тогда комар носа не подточит. Потому что так ты не идешь
против Партии... Gott! - воскликнул он, поглядел на Джорджа  снизу  вверх,
лицо его искривила язвительная и горькая гримаса, и он снова засмеялся.  -
С ума сойти можно!
   - Франц, а вдруг узнают, что вы с ней живете в одной комнате?
   - Так вот, - негромко сказал Хейлиг, - тогда  ей  придется  уйти.  -  И
устало, с горьким равнодушием заключил: - Не важно. Мне все  едино.  Я  не
обращаю внимания на этих тупиц. У меня есть моя работа, есть моя подружка.
Только это и важно. Закончив работу, я иду домой,  в  свою  комнатку.  Там
меня ждет  моя  подружка,  и  собачка  тоже,  -  сказал  он,  и  лицо  его
посветлело. - Можно, я вам что-то  скажу?  Эта  собачка...  Пуки,  вы  его
видели... мой маленький  терьер...  я  его  прямо  полюбил.  Он  и  правда
славный, - серьезно сказал Хейлиг. - Сперва я  его  терпеть  не  мог.  Моя
подружка только его увидала и сразу влюбилась. Сказала, он ей  нравится...
и чтоб я его купил ей в подарок. Так вот,  -  продолжал  Хейлиг,  стряхнув
пепел с сигареты и все меряя комнату шагами, - я  сказал,  не  потерплю  в
моем доме какую-то дрянную собачонку. - Эти слова он выкрикнул чуть не  во
весь голое, желая передать всю силу тогдашней своей решимости. - Ну, а она
взяла и заплакала. И все твердила про  собачку.  Говорила,  ей  непременно
нужно эту собачку, без собачки она умрет. Gott! - снова весело  воскликнул
он и засмеялся. - С ума можно было сойти. Никакого покоя не  стало.  Приду
вечером с работы, а она сразу в слезы и говорит,  она  умрет,  если  я  не
куплю эту собачку. Ну, и наконец я сказал; "Ладно, будь  по-твоему.  Куплю
тебе скотинку!" - со злостью сказал он. - "Только, бога  ради,  не  реви!"
Ну, и тогда я пошел за этой собачкой ж получше на нее поглядел.  -  Теперь
он говорил совсем дурашливо,  глаза  стали  как  щелки,  маленькое  личико
сморщила презабавная гримаса, он оскалил тусклые зубы и  тихонько,  весело
зарычал:  -  Поглядел  я  на  этого  песика  и  коворю:  "Ух  ты,  коворю,
с-с-сверюга ты... уш-ш-шасный, н-невос-смошный  свереныш...  так  и  быть,
возьму тебя... но если ты, поганец... если ты... - тут он свирепо и весело
потряс  кулаком  перед  мордой   воображаемого   пса,   -   если   станешь
безобразничать... Станешь пакостить у меня в доме,  я  так  тебя  угощу  -
вэвоешь..." А потом я его полюбил, - продолжал Хейлиг. - Он славный песик,
правда. Иногда приду вечером домой, и так тошно, столько за день перевидал
этих шутких типов, а он подойдет и глядит на меня. И прямо  разговаривает.
Говорит: знаю, худо тебе. Трудная у  тебя  жизнь.  Но  я  тебе  друг.  Да,
правда, очень славный песик. Очень я его люблю.
   Под  конец  этого  рассказа  вошел  портье  и  остановился,   дожидаясь
распоряжений. Он спросил, все ли уложено в кожаный чемодан.  Джордж  встал
на четвереньки и напоследок  глянул  под  кровать.  Портье  открыл  дверцы
шкафа, выдвинул ящики. Хейлиг тоже заглянул в шкаф и, убедившись,  что  он
пуст, повернулся к Джорджу и с нарочитым удивлением сказал:
   - Так вот, похоже, вы ничего не забыли.
   Успокоившись на этот счет, портье  закрыл  тяжелый  чемодан,  запер  на
ключ, затянул ремни, а Хейлиг тем  временем  помогал  Джорджу  засунуть  в
старый портфель книги, письма и рукописи. Потом Джордж застегнул  портфель
и отдал его портье. Тот вытащил багаж в коридор и сказал, что подождет  их
внизу.
   Джордж посмотрел на свои часы - до поезда оставалось еще  три  четверти
часа. Он спросил  Хейлига,  ехать  ли  прямо  сейчас  на  вокзал  или  еще
подождать в отеле.
   - Подождем здесь, - ответил тот. - Пожалуй, так лучше. Переждете  здесь
еще полчаса и все равно прекрасно успеете.
   Он протянул Джорджу сигареты, дал ему прикурить.  Они  сели,  Джордж  к
столу, Хейлиг на кушетку у стены. И минуту-другую молча курили.
   - Так вот, - негромко  сказал  Хейлиг,  -  на  этот  раз  мы  и  правда
прощаемся... Ведь на этот раз вы едете?
   - Да, Франц. На этот раз надо ехать.  Я  пропустил  уже  два  парохода.
Пропустить еще один невозможно.
   Еще с минуту курили молча, и вдруг Хейлиг сказал серьезно:
   - Так вот, можно, я вам что-то скажу? Мне жаль.
   - И мне тоже, Франц.
   И опять они курили в тревожном, неловком молчании.
   - Вы еще, конечно,  приедете,  -  сказал  потом  Хейлиг.  И  решительно
заявил: - Вы должны приехать. Мы к вам привязались. -  Помолчал,  прибавил
просто, негромко: - Знаете, мы правда очень вас любим.
   Джордж от волнения не  мог  вымолвить  ни  слова,  и,  бросив  на  него
быстрый, печальный взгляд, Хейлиг продолжал:
   - А вам у нас нравится? Вы нас любите? Да! - с чувством ответил он  сам
себе. - Конечно, любите.
   - Конечно, Франц.
   - Тогда вы должны  приехать,  -  негромко  сказал  Хейлиг.  -  Если  не
приедете, это будет ушасно. - Он снова испытующе посмотрел на Джорджа,  но
Джордж молчал. И  тогда  Хейлиг  сказал:  -  И  я...  я  надеюсь,  мы  еще
встретимся.
   - Я тоже надеюсь, Франц,  -  отозвался  Джордж.  И,  стараясь  развеять
печаль, которая охватила обоих, он высказал, как  мог  веселее,  то,  чего
очень хотел, но во что не слишком верил: -  Конечно,  встретимся.  В  один
прекрасный день я опять приеду, и мы опять  посидим,  потолкуем,  вот  как
сейчас.
   Хейлиг ответил не  сразу.  Лицо  его  исказилось  так  хорошо  знакомой
Джорджу горькой и злой насмешкой. Он сорвал с себя очки, протер их,  вытер
близорукие усталые глаза и опять надел очки.
   - Вы так думаете? - спросил он, и губы его искривила привычная  горькая
улыбка.
   - Уверен, - решительно ответил Джордж и на минуту сам почти  поверил  в
это. - Вы, я, все наши друзья... посидим все вместе и выпьем, и  всю  ночь
напролет будем танцевать вокруг деревьев, под утро заявимся к Энне Маенц и
будем есть суп с курицей. Все будет по-старому.
   - Что ж, надеюсь, вы правы. Но я не очень в  этом  уверен,  -  негромко
сказал Хейлиг. - Может, меня здесь уже не будет.
   - Вас? - Джордж даже засмеялся. - Что это вы  такое  говорите?  Вам  же
нигде в другом месте не будет хорошо, сами знаете. У вас здесь  работа,  о
которой вы всегда мечтали, и живете вы  наконец  именно  там,  где  всегда
мечтали жить, будущее ваше ясно и определенно  -  просто  надо  дождаться,
пока ваше начальство помрет или уйдет в отставку. Вы всегда будете здесь!
   - Я не очень в этом уверен, - сказал  Хейлиг.  Он  затянулся,  выпустил
струю дыма и как-то нерешительно продолжал:  -  Понимаете...  все  дело  в
этих... этих тупицах... ослах! - Он зло вдавил сигарету в пепельницу, лицо
его исказилось кривой усмешкой, в которой были  и  вызов,  и  оскорбленная
гордость, и он сердито крикнул: - Мне-то... мне все равно! За  себя  я  не
волнуюсь. Сейчас я живу себе потихоньку... у меня  есть  моя  работа,  моя
подружка... моя комнатка... А эти тупицы... ослы! - крикнул  он.  -  Я  их
просто не замечаю! Не вижу их! Меня это не беспокоит! - выкрикивал  он.  И
лицо его стало похоже на какую-то нелепую маску. - Я всегда проживу.  Если
меня выгонят... так вот, имейте в виду, мне все равно. На этой работе свет
клином не сошелся! - с горечью воскликнул он. - Возьму и уеду в Англию,  в
Швецию. Если у меня отберут работу, отберут мою подружку... поверьте,  это
все не важно. - Он  с  досадой,  с  презрением  отмахнулся.  -  Как-нибудь
проживу. Ну, а если эти тупицы... эти ослы... если  они  и  жизнь  у  меня
отнимут... тоже ничего страшного. Вы согласны?
   - Нет, Франц, я не согласен. Не хотел бы я умереть.
   - Так вот, - спокойно сказал Хейлиг, - вы другое дело. Вы американец. А
у нас это иначе. Я видел, как людей расстреливали, в Мюнхене, в Вене... Не
так уж это страшно. - И он опять испытующе поглядел на Джорджа. - Нет,  не
так уж страшно.
   - Черт возьми, Франц, что за вздор вы болтаете! - вскинулся  Джордж.  -
Никто не собирается вас расстреливать. Никто не собирается отнимать у  вас
ни работу, ни подружку. У вас же верная работа, Франц. Никакого  отношения
к политике. И другого такого ученого им нипочем не найти. Да  без  вас  им
просто не обойтись!
   Франц равнодушно, безнадежно пожал плечами.
   - Не знаю, -  сказал  он.  -  Я...  по-моему,  если  придется,  мы  все
прекрасно обойдемся друг без друга. А, наверно, придется.
   - Придется? Что вы имеете в виду, Франц?
   Хейлиг помолчал. Потом сказал резко:
   - Пожалуй, я вам что-то скажу. В последний год с этими тупицами можно с
ума сойти. Всех евреев выгнали с работы... теперь они  не  у  дел.  А  эти
тупицы... вырядились в  форму...  -  с  презрением  произнес  он,  -  знай
твердят,  что  здесь  место  только  арийцам...  таким  вот  распрекрасным
голубоглазым верзилам восьми футов ростом,  у  которых  в  роду  с  тысяча
восемьсот двадцатого года одни арийцы. Если  же  среди  предков  затесался
какой-нибудь еврей, очень жаль. - Хейлиг презрительно усмехнулся. -  Такой
человек не должен работать... в нем,  видите  ли,  нет  истинно  немецкого
духа. Просто чушь. - Минуту-другую он  молча  курил,  потом  продолжал:  -
Последний год эти ослы ко мне пристают. Желают знать, кто я такой,  откуда
взялся... родился на свет или, может, не родился. Требуют, чтоб я доказал,
что я ариец. Не то мне не место в библиотеке.
   - Черт возьми, Франц! - воскликнул  Джордж  и  оторопело  уставился  на
Хейлига. - Вы разве... да нет, ведь вы же не еврей?
   - О, Gott,  нет,  конечно!  -  вдруг  с  прежней  веселой  отчаянностью
воскликнул Хейлиг. - Дорогой мой, я до такой степени немец,  что  можно  с
ума сойти.
   - Тогда в чем же загвоздка? - озадаченно спросил Джордж. -  Что  им  от
вас нужно? И чего беспокоиться, раз вы немец?
   Хейлиг молчал, кривая, горькая усмешка на его сморщенном  личике  стала
еще горше; наконец он снова заговорил:
   - Дорогой мой Шорш, теперь я вам что-то скажу.  Я  правда  чистокровный
немец. Но моя бедная мамочка... я, конечно, очень ее люблю... Но, Gott!  -
Он засмеялся, не разжимая губ, в лице его было горькое  веселье.  -  Gott!
Она такая глупенькая, бедняжка, - чуть презрительно произнес он. - Она так
любила моего отца... так любила, что не потрудилась выйти за  него  замуж.
Ну, и эти тупицы  приходят  и  пристают  ко  мне  со  своими  вопросами  и
спрашивают: "Где ваш отец?" И, разумеется, мне нечего им  сказать.  Потому
что, увы, мой друг, я незаконнорожденный. Gott! - снова воскликнул  он  и,
прищурясь, горько,  криво  усмехнулся.  -  С  ума  сойти  можно...  этакое
беспросветное тупоумие... и так забавно, просто ушас!
   - Но, Франц, уж  наверно,  вы  знаете,  кто  ваш  отец...  Уж  наверно,
слышали, как его зовут.
   - Ну, разумеется! - воскликнул Хейлиг. - Потому-то все так и забавно.
   - Значит, вы все-таки его знаете? Он жив?
   - Ну конечно, - сказал Хейлиг. - Он живет в Берлине.
   - И вы с ним видитесь?
   - Ну конечно. Мы видимся каждую неделю. Мы с ним прямо-таки друзья.
   - Но... тогда я просто не понимаю, в чем  загвоздка...  разве  что  вас
выгонят с работы как незаконнорожденного. Это, конечно, неловко...  и  для
вас, и для вашего отца... но разве нельзя сказать им все как  есть?  Разве
нельзя объяснить? Неужели отец вас не выручит?
   - Он бы, конечно, выручил, - сказал Хейлиг.  -  Если  б  только  я  ему
рассказал. Только я не могу рассказать. Понимаете,  -  негромко  продолжал
он, - мы с отцом друзья. Мы никогда не говорим с ним об этом... о том, что
он был близок с моей матерью. И теперь я нипочем не стану  его  просить...
рассказывать про мои неприятности... не хочу, чтоб он мне помогал... а  то
получится, что я пользуюсь нашей дружбой для своей  выгоды.  Это  испортит
нашу дружбу.
   - А ваш отец... его здесь хорошо знают?  Если  вы  его  назовете,  этим
тупицам его имя что-то скажет?
   - Ну да! - воскликнул Хейлиг и с  горькой  веселостью  продолжал:  -  В
том-то весь ушас... и оттого это так забавно. Его  еще  как  знают!  Может
случиться, они скажут, я еврейчик и вышвырнут меня вон, потому  что  я  не
ариец... а мой отец... - Хейлиг фыркал, давился  смехом,  горькое  веселье
душило его, - мой отец - он же истый немец, известный наци... он же первое
лицо в партии!
   Джордж смотрел на друга, чье имя словно в насмешку означало "святой", и
не мог слова вымолвить. Странный и волнующий рассказ этот многое  объяснил
ему в друге: все растущую горечь, презрение чуть ли  не  ко  всем  и  вся,
усталое отвращение и покорность судьбе,  холодную,  злую  насмешливость  и
ядовитую  улыбочку,  которая  вечно  морщила  его  лицо.  Вот  он   сидит,
маленький, хрупкий, изящный, губы кривятся в неизменной  улыбочке,  и  так
ясна теперь вся история его жизни. Был он по природе  своей  беззащитен  и
кроток, такой впечатлительный, такой нежный,  на  удивленье  умненький.  И
этого тонкорунного ягненочка выбросили в  стужу  и  лютый  ветер,  обрекли
нужде и одиночеству. Он был жестоко ранен. Его изуродовали и  исковеркали.
Таким он стал - и, однако, сумел сохранить  своеобразную  горькую  чистоту
души.
   - Ох, извините, Франц, - сказал Джордж. - Ради бога, извините. Я ничего
этого не подозревал.
   - Так вот, - равнодушно сказал Хейлиг, - все это не важно.  Правда,  не
важно. - Он улыбнулся своей страдальческой улыбкой, посопел,  не  разжимая
губ, стряхнул с сигареты пепел, сел поудобнее. -  Что-нибудь  придумаю.  Я
нанял одного человечка... одного из этих ушасных людишек, этих,  как  бишь
их... Ну да, адвокаты! Ох, Gott, от них с ума сойти  можно!  -  воскликнул
он. - Я нанял одного, чтоб он сочинил для меня  какие-нибудь  враки.  Этот
человечек только и знает, что роется в бумагах, и будет  рыться,  пока  не
подберет отцов,  матерей,  братьев,  сестер  -  в  общем,  всех,  кто  мне
требуется. А если не сумеет, если мне  не  поверят...  Ну,  тогда  потеряю
работу,  -  сказал  Хейлиг.  -  Но  это  не  важно,  что-нибудь  придумаю.
Куда-нибудь да приткнусь. Как-нибудь проживу.  Со  мной  уже  так  бывало,
ничего страшного... Ох и тупицы... ослы!  -  сказал  он  с  омерзением.  -
Когда-нибудь, дорогой мой Шорш, вы должны написать горькую книгу. И должны
сказать всем этим людям, до чего они гнусны. Я... у меня нет таланта. Я не
могу написать книгу. Я могу только восхищаться тем, что пишут другие, могу
понять, когда книга хорошая. А вот вы должны сказать этим тупым мерзавцам,
что они такое... У меня есть одна фантазия, - с ехидной усмешкой продолжал
он. - Когда мне худо, когда я вижу, как все эти мерзкие тупицы расхаживают
по Курфюрстендамм, и сидят за столиками, и жуют... я воображаю, что у меня
есть такой маленький пулеметик. Беру я свой пулеметик и хожу по  улице,  а
только увижу кого-нибудь из этих типов, сразу - паф, паф,  паф!  -  совсем
по-детски произнес он и прицелился, торопливо согнув палец крючком.  -  О,
Gott! - самозабвенно воскликнул он. - Вот  было  бы  счастье  -  ходить  с
пулеметом и стрелять этих тупиц! Но мне это не дано. Мой  пулемет  -  одно
воображение. Вы - другое дело. Вы и вправду можете их бить.  И  вы  должны
бить их из своего пулемета, - серьезно сказал Хейлиг.  -  Когда-нибудь  вы
непременно должны написать эту горькую книгу, должны сказать этим тупицам,
кто они такие. Только сейчас  вы  ее  не  пишите,  -  торопливо,  тревожно
прибавил он. - А если начнете сейчас, не пишите ничего такого, за что  они
могут на вас разозлиться.
   - Чего не писать, Франц?
   - О политике, - сказал Хейлиг, понизив голос,  и  быстро  оглянулся  на
дверь. - О партии. Обо всем, что может восстановить  их  против  вас.  Это
было бы ушасно.
   - Почему, собственно?
   - Потому что вы здесь необычайно популярны. Не у этих ослов и тупиц,  а
у тех, кто еще читает настоящие книги. Поверьте мне, - серьезно  продолжал
Хейлиг, - сейчас вы здесь самый популярный иностранный писатель. И если вы
все испортите... если напишете что-нибудь такое, что  придется  им  не  по
вкусу, будет очень  печально.  Reichschriftskammer  [Имперская  палата  по
делам печати и литературы (нем.)] запретит ваши книги... Скажет,  что  нам
больше нельзя их читать... и тогда нам их уже  не  достать.  А  это  будет
очень печально. Мы ведь так вас любим... То есть те, кто понимает. Вас так
хорошо здесь знают. Так понимают. И смело  могу  сказать,  переводы  ваших
книг превосходны, этот переводчик -  истинный  поэт,  и  он  любит  вас...
проникается вашими ощущениями... вашими образами... ритмом вашей прозы.  И
все, кто читает, в восторге. Невозможно поверить,  что  это  перевод.  Как
будто с самого начала это было написано по-немецки. И... О, Gott! -  опять
радостно воскликнул он, -  кем  только  вас  не  называют...  американским
Гомером, творцом американского эпоса. Вы людям по сердцу, и вы им понятны.
Ваша проза такая сочная, свободная,  полнокровная.  И  вы  ощущаете  жизнь
совсем как мы. Многие считают, что вы - величайший писатель современности.
   - Дома ко мне относятся куда прохладней, Франц.
   - Знаю. Но я заметил, в Америке каждого любят один год... а потом плюют
на него. Здесь же многие считают, что  вы  великий  писатель,  -  серьезно
сказал Хейлиг. - И будет просто ушасно, будет  очень  жаль,  если  вы  все
испортите. Вы ведь этого не сделаете? - спросил он  и  снова  серьезно,  с
тревогой посмотрел на Джорджа.
   Джордж молчал, глядя в одну точку, и ответил не сразу:
   - Писать надо то, что должен писать.  И  делать  надо  то,  что  должен
делать.
   -  Значит,  если  вы  почувствуете,  что  должны  что-то  сказать...  о
политике... об этих тупоумных ослах... обо всем...
   - А о жизни? - перебил Джордж. - О людях?
   - Значит, скажете?
   - Да, скажу.
   - Даже если это вам повредит? Даже если все вам здесь  испортит?  И  мы
уже не сможем больше читать ваши книги? - Обращенное к Джорджу  сморщенное
личико стало очень серьезно, Хейлиг с тревогой ждал ответа.
   - Да, Франц, все равно я скажу то, что думаю.
   Хейлиг помолчал, явно колеблясь, потом спросил:
   - Даже если вы что-нибудь такое напишете, и... и они вас больше сюда не
впустят?
   Теперь молчал Джордж. Тут было  о  чем  подумать.  И  наконец  все-таки
сказал:
   - Да, я и на это пойду.
   Хейлиг резко выпрямился, задохнулся от гнева, сказал сурово:
   - Знаете, кто вы такой? Вы есть большой дурак. -  Он  встал,  отшвырнул
сигарету и взволнованно заходил по комнате. - Зачем себе вредить? - кричал
он. - Зачем писать такое, после чего вы больше не сможете  сюда  приехать?
Вы же любите Германию! - Он круто обернулся, с тревогой  спросил:  -  Ведь
правда любите?
   - Да, конечно. Кажется, как никакую другую страну.
   - И мы вас любим! - воскликнул Хейлиг, меряя комнату шагами. - Мы  ведь
тоже так вас любим. Вы для нас не чужой, Шорш. Я вижу, как на вас  смотрят
на улице: вам все улыбаются. Что-то в вас людям по душе. Помните, когда мы
ходили в белошвейную мастерскую, вам понадобилась рубашка... так  там  все
девушки спрашивали: "Кто он такой?" Все хотели про вас знать.  Они  в  тот
день работали на два часа дольше, до девяти часов, кончали  вашу  рубашку.
Уж как вы плохо говорите по-немецки - и  то  всем  нравится.  Официанты  в
ресторанах кидаются обслуживать вас прежде всех,  и  не  ради  чаевых.  Вы
здесь как дома. Вас все  здесь  понимают.  Вы  знаменитость,  для  нас  вы
большой писатель. И ради несчастной политики, из-за этих тупоумных  ослов,
- сказал он с горечью, - вы теперь возьмете и все испортите.
   Джордж не отозвался. И Хейлиг, по-прежнему  лихорадочно  меряя  комнату
шагами, продолжал:
   - Зачем вам это? Вы не политик. Не занимаетесь  партийной  пропагандой.
Вы не из этих жалких  нью-йоркских  салонных  коммунистиков.  -  Последние
слова прозвучали зло, светлые глаза сузились. - Можно, я вам что-то скажу?
- Он на мгновенье умолк, поглядел на Джорджа. - Ненавижу  этих  людишек...
проклятых эстетов...  литераторов-пропагандистов.  -  Он  весь  сморщился,
скорчил жеманную пренебрежительную  гримаску,  выставил  перед  собой  два
сжатых пальца, поглядел на них, томно прикрыв глаза, притворно покашлял и,
нарочито жеманясь, карикатурно процитировал вычитанное в какой-то  статье:
"Да будет мне позволено  сказать,  прозрачность  Darstellung  [изображения
(нем.)] в романе Уэббера..." - он снова покашлял. - Этот  болван,  который
написал про вас в "Ди даме", этот шалкий эстетишка с его  рассуждениями  о
прозрачности Darstellung... Можно, я вам что-то скажу? - яростно выкрикнул
он. - Не выношу этих типов! Они повсюду одинаковы. Такие и в Лондоне есть,
и в Париже, и в Вене. Они  и  в  Европе-то  хороши,  а  уж  в  Америке!  -
выкрикнул он, и в лице его опять вспыхнула веселая отчаянность. - О, Gott!
Разрешите вам сказать, от них просто с ума сойти можно! Откуда они  у  вас
такие берутся? Европейские эстеты и те говорят: "Бог мой, эти проклятущие,
эти чертовы американские эстеты... от них с ума сойти можно!"
   - Это вы все про коммунистов? Вы ведь с них начали?
   - Ну, ладно, - холодно отрезал Хейлиг с надменным вызовом, который  все
чаще выражало его лицо, - это не важно. Не все  ли  равно,  как  они  себя
называют. Все они одинаковы.  Все  эти  экспрессионистики,  сюрреалистики,
коммунистики... пускай называют себя как угодно, на самом-то  деле  они  -
ничто. И уш поверьте, я их терпеть не могу. Надоели мне  все  эти  людишки
вчерашнего дня, - сказал он и брезгливо отвернулся. - Все  это  не  важно.
Что бы они там ни говорили, все не важно.  Потому  что  ни  черта  они  не
понимают.
   - Так вот как вы думаете о коммунизме, Франц? Что  же,  по-вашему,  все
коммунисты - просто салонные болтуны?
   - Ох, die Kommunisten, - устало произнес Хейлиг. - Нет, я не думаю, что
все они болтуны. А коммунизм... что ж, - он пожал плечами, -  коммунизм  -
это прекрасно. Наверно, когда-нибудь он настанет во всем мире. Только едва
ли мы с вами до этого доживем.  Это  слишком  далекая  мечта.  А  все  это
сегодняшнее не для вас. Вы не из числа литераторов-пропагандистов... вы  -
писатель. Ваше дело смотреть вокруг и писать о мире и о людях,  какими  вы
их видите. Писать пропагандистские речи и называть их  книгами  -  это  не
ваше дело. Это не для вас. Для вас такое невозможно.
   - Но, предположим, я пишу о мире и о  людях  так,  как  я  их  вижу,  и
получается совсем не так, как считает партия, как тогда быть?
   - Значит, вы есть большой дурак, - в  сердцах  произнес  Хейлиг.  -  Вы
можете писать о чем вздумается и  при  этом  не  восстанавливать  нацистов
против себя. Вам незачем их поминать. А если уж вы их помянете, но  ничего
хорошего о них не скажете, значит, нам больше  не  дадут  возможности  вас
читать, а вас больше сюда не пустят. Зачем  вам  это?  Будь  вы  из  числа
нью-йоркских пропагандистов, вы  бы  могли  говорить  такое  сколько  душе
угодно, и это было бы совершенно неважно. Они-то могут говорить  все,  что
им вздумается, но ведь они совсем нас не знают и ничего им это не стоит. А
вы... вы потеряете так много...
   И опять он молча, лихорадочно мерил комнату шагами, сильно  затягивался
сигаретой, потом вдруг повернулся и требовательно, грубо спросил:
   - По-вашему, у нас здесь совсем скверно... с этой  нашей  партией  и  с
этими тупицами? По-вашему, было бы лучше, будь у нас  две  партии,  как  в
Америке? - И, не дожидаясь ответа, продолжал: -  Если  так,  я  думаю,  вы
ошибаетесь. Здесь, конечно, скверно, но, я думаю, скоро и у вас  будет  не
лучше. Эти проклятые ослы... их всюду хватает. У вас они ничуть не  лучше,
просто выглядит это иначе. - Он  вдруг  серьезно,  испытующе  взглянул  на
Джорджа. - Думаете, вы у  себя  в  Америке  свободны,  да?  -  Он  покачал
головой. - Сильно сомневаюсь. Свободны только эти  гнусные  тупицы.  Здесь
они свободны указывать, что нам читать и во что  верить,  и,  по-моему,  в
Америке то же самое. Изволь думать и чувствовать, как они, и говорить  то,
что они желают от тебя услышать... а иначе тебя убьют.  Разница  только  в
том, что здесь у них в руках еще и власть. А  в  Америке  они  пока  не  у
власти, но подождите, они своего добьются. Мы, немцы,  показали,  как  это
делается. И тогда здесь вы будете свободнее, чем в Нью-Йорке,  ведь  здесь
вас ценят больше, чем в Америке, так  я  думаю.  Здесь  вами  восхищаются.
Здесь вы американец, и вам даже позволено говорить и писать такое, чего не
позволено ни одному немцу - пока  вы  ничего  не  сказали  против  партии.
Думаете, в Нью-Йорке вам тоже дадут такую волю?
   Долгие минуты он молча  шагал  по  комнате,  останавливался,  испытующе
взглядывал на Джорджа. И, наконец, сам ответил на свой вопрос:
   - Нет, не  дадут.  Эти,  наши...  они  сами  называют  себя  нацистами.
По-моему, они  честней  американцев.  В  Нью-Йорке  они  придумывают  себе
какое-нибудь  красивое  имя.  Они,  видите  ли,  Дочери   революции.   Или
Американский легион. Или Деловые люди, Торговая палата. Названий много,  а
суть одна, и, по-моему, все они тоже  нацисты.  Эти  гнусные  тупицы  есть
повсюду. Они не про вас. Вы не пропагандист, не политик.
   Опять наступило молчание. Хейлиг все ходил из угла в  угол,  ждал,  что
Джордж как-то отзовется на его слова. Не дождался  и  снова  заговорил.  И
дальнейшие его слова раскрыли Джорджу, как глубоко  циничен  и  равнодушен
его друг, - такого он не подозревал, даже представить  себе  не  мог,  что
Хейлиг, с его чуткой душой, на это способен.
   - Если вы напишете что-нибудь против наци,  вы  доставите  удовольствие
евреям, - говорил Хейлиг, - но приехать в Германию больше  не  сможете,  а
для всех нас это будет ушасно. И можно, я  вам  что-то  скажу?  -  жестко,
отрывисто произнес он и свирепо глянул на  Джорджа.  -  Не  люблю  я  этих
чертовых евреев, все равно как тех остолопов. Хрен редьки не слаще.  Когда
у них все хорошо, они говорят: "Мы такие замечательные, плевать нам на вас
и на вашу паршивую страну". А когда дела их плохи, они сразу  превращаются
в  несчастных  еврейчиков,  и  рыдают,  и  ломают  руки,  и  говорят:  "Мы
всего-навсего несчастные, повергнутые в прах евреи, вы только  посмотрите,
что с памп делают". Так вот, меня это не трогает, - жестко  сказал  он.  -
Это не столь важно.  То,  что  эти  чертовы  остолопы  делают  с  евреями,
преглупо, но меня это не волнует. Это не важно. Я видел евреев, когда  они
обладали силой и властью, и они были просто ушасны. Они  думали  только  о
себе. А на нас всех плевали. Так что это не важно, - жестко повторил он. -
Эти толстопузые евреи  ничуть  не  лучше  наших  остолопов.  Будь  у  меня
пулемет, я и их бы расстрелял. Меня еще волнует  только  одно  -  что  эти
остолопы сделают с Германией, с немцами. -  Он  с  тревогой  посмотрел  на
Джорджа и сказал: - Вы ведь любите немцев, правда, Шорш?
   - Очень, - чуть не шепотом ответил Джордж, и так ему  стало  невыносимо
горько за Германию, за немцев, за друга, что больше  он  не  в  силах  был
вымолвить ни слова. Хейлиг прекрасно понял, что означает  этот  до  шепота
упавший голос. Пронзительно посмотрел на Джорджа. Потом глубоко  вздохнул,
и ожесточение его как рукой сняло.
   - Да, конечно, любите, - сказал он негромко.  И  мягко  прибавил:  -  В
сущности, они хороший народ. Большие  дураки,  конечно,  но  не  такие  уж
плохие.
   Он помолчал. Вдавил сигарету в пепельницу, снова вздохнул и  сказал  не
без грусти:
   - Что ж, вы будете делать то, что должны. Но вы есть большой  дурак.  -
Он посмотрел на часы, положил руку Джорджу на  плечо.  -  Пошли,  дружище.
Теперь пора.
   Джордж поднялся. Долгую минуту они стояли молча, глядя друг  на  друга,
потом обменялись крепким рукопожатием.
   - До свидания, Франц, - сказал Джордж.
   - До свидания, Шорш, дорогой, - негромко сказал  Хейлиг.  -  Нам  будет
очень вас не хватать.
   - А мне вас, - сказал Джордж.
   И они вышли.



        40. ПОСЛЕДНЕЕ ПРОСТИ

   Когда они сошли  вниз,  счет  был  уже  готов,  и  Джордж  расплатился.
Проверять  было  незачем:  здесь  никогда  не  обсчитывали  и  никогда  не
ошибались.  Джордж  щедро   отблагодарил   старшего   портье   -   седого,
коренастого, строго деловитого пруссака, и старшего официанта.  Дал  целую
марку улыбающемуся мальчику-лифтеру,  тот  в  ответ  щелкнул  каблуками  и
поклонился. Джордж бросил последний взгляд  на  выцветшую,  уродливую,  но
странно приятную обстановку маленького вестибюля,  еще  раз  попрощался  и
быстро спустился по ступенькам на улицу.
   Портье был уже там. Багаж лежал подле него  на  краю  тротуара.  В  эту
минуту подъехало такси, и он все погрузил. Джордж дал ему  на  чай,  пожал
руку.  Дал  на  чай  и  швейцару  -  этот  огромный   детина,   улыбчивый,
простодушный и дружелюбный, всякий раз, как Джордж входил в гостиницу  или
выходил, похлопывал его по спине. Наконец влез в такси, сел подле  Хейлига
и велел шоферу ехать на вокзал Цоо.
   Машина    развернулась,    покатила    по    противоположной    стороне
Курфюрстендамм,  потом  по   Йоахимталенштрассе   и   через   три   минуты
остановилась у вокзала. До прихода поезда - он шел от Фридрихштрассе - еще
оставалось несколько минут. Багаж отдали  носильщику,  и  он  сказал,  что
будет ждать их на перроне. Хейлиг бросил монету в автомат, взял  перронный
билет. Они прошли контроль, поднялись по ступеням.
   На перроне уже толпились пассажиры. Как раз подошел поезд с запада,  со
стороны Ганновера и Бремена. Сошло довольно много народу. По другим  путям
прибывали  и  отбывали  сверкающие  местные  поезда;  их  яркие  вагоны  -
красновато-коричневые, красные, золотисто-желтые -  идущие  с  востока  на
запад, с запада на восток, по всем направлениям,  во  все  районы  города,
были  переполнены  рабочими  утренней  смены.  Джордж  смотрел  на   пути,
убегающие на восток, откуда вот-вот покажется его поезд, и видел семафоры,
тонко  прочерченные   рельсы,   верхние   этажи   домов,   густую   зелень
Зоологического сада. Стремительно, почти  бесшумно  прибывали  и  отбывали
местные поезда. Выплескивали потоки спешащих людей, вбирали новых. Все так
знакомо, так славно, так по-утреннему. Казалось, он  знал  это  всегда,  и
чувство было то же, что всегда, когда расстаешься с каким-нибудь  городом:
нахлынули грусть, сожаленье, мучительное ощущение незавершенности  -  ведь
здесь остаются люди, которых он не успел узнать, есть и такие,  что  могли
бы стать его друзьями,  но  неумолимый  миг  отъезда  приближается  и  все
теряется, исчезает, ускользает из рук.
   В другом конце перрона с лязгом  отворились  двери  грузового  лифта  и
носильщики выкатили на перрон доверху нагруженные тележки. Джордж увидел и
своего носильщика, и среди чемоданов и саквояжей на  его  тележке  -  свой
чемодан. Носильщик кивнул ему, показал, где стать.
   В эту минуту Джордж обернулся и увидел, что  по  перрону  к  нему  идет
Эльза. Она шла медленно, как всегда, широким, ритмичным шагом. Она шла,  и
ее провожали глазами. На ней был светлый  жакет  грубой  плотной  ткани  и
такая же юбка. И весь ее облик был  отмечен  особым,  только  ей  присущим
стилем. Она и в отрепьях выглядела бы так же. Великолепная высокая  фигура
поражала таинственным, волнующим сочетанием изящества и силы. Эльза  несла
книгу и, подойдя, отдала ее Джорджу. Он сжал ее руки - для  такой  крупной
женщины они были на удивленье красивые, кисть  чуткая,  длинная,  белая  и
нежная, как у ребенка, - и почувствовал, что они холодны и пальцы дрожат.
   - Эльза, ты ведь знакома с герром Хейлигом? Франц, вы помните фрау  фон
Колер?
   Эльза повернулась, посмотрела  на  Хейлига  холодно  и  сурово.  Хейлиг
ответил ей столь же враждебным безжалостным взглядом. Они смотрели друг на
друга с устрашающей подозрительностью. Джордж не  раз  замечал  такое  при
встрече немцев, которые либо совсем не были знакомы, либо мало знали  друг
друга. Они сразу настораживались, словно вид другого не вызывал доверия, и
прежде,  чем  проявить  дружелюбие   и   отнестись   доброжелательно,   им
требовалось удостоверение личности, какие-то гарантии. Джордж к этому  уже
привык. Другого  ждать  не  приходилось.  И  все-таки  всякий  раз  в  нем
поднималась тревога. Он не мог примириться с этим,  принять  неизбежность,
как, видимо, примирились и приняли многие немцы, ведь он никогда не  видел
ничего подобного ни у себя в Америке, ни где-либо еще.
   А между этими двумя обычная подозрительность  была  вдобавок  подогрета
глубокой, безотчетной неприязнью. Пока  они  вот  так  рассматривали  друг
друга, что-то  сверкнуло  между  ними,  холодное  и  жесткое,  как  сталь,
мгновенное и обнаженное, как рапира. Недоверие и вражда возникли у  обоих,
хотя они не произнесли ни  слова;  потом  Эльза  чуть  склонила  голову  и
холодно произнесла на своем безукоризненном английском языке:
   - По-моему, мы виделись на приеме  у  Граушмидта  в  честь  Джорджа.  -
Выговор едва ли выдавал, что английский язык ей не родной,  это  ощущалось
лишь изредка в случайной фразе или излишней отчетливости произношения.
   - По-моему,  тоже,  -  сказал  Хейлиг.  И,  все  еще  глядя  на  нее  с
откровенной враждебностью, холодно продолжал: -  А  рисунок  Граушмидта  в
"Тагеблатт"... вам он, конечно, не понравился... да?
   - Портрет Джорджа? - с насмешливым недоумением переспросила Эльза. И ее
суровое лицо вдруг осветилось  ослепительной  улыбкой.  Она  с  презрением
рассмеялась: - Тот рисунок вашего друга Граушмидта, где  Джордж  получился
таким милым и прелестным душкой-тенором?
   - Значит, не нравится? - холодно произнес Хейлиг.
   - Да нет же! - воскликнула она. - Как портрет душки-тенора, как рисунок
герра Граушмидта,  который  сам  такой,  так  видит  и  чувствует,  -  это
превосходно! Но при чем тут Джордж? Этот портрет  так  же  мало  похож  на
Джорджа; как и вы!
   - Тогда позвольте вам  что-то  сказать,  -  холодно,  ядовито  произнес
Хейлиг. - По-моему, вы ровно ничего не смыслите. Рисунок отличный, все так
считают. Сам Граушмидт говорит, это одна из его лучших работ. Он ее  очень
любит.
   - Ну, naturlich! [естественно, конечно (нем.)] - съязвила Эльза и снова
презрительно засмеялась. - Герр Граушмидт много чего любит.  Прежде  всего
он любит себя. Любит все, что выходит из его рук. Любит музыку Пуччини,  -
стремительно продолжала она. - Он поет "Ave  Maria".  Он  любит  слезливые
песенки Хильбаха. Любит, чтоб в комнатах был полумрак, красные  абажуры  и
мягкие подушки. Он романтик и любит говорить о своих чувствах. Он  думает:
"Мы, люди искусства!"
   Хейлиг пришел в ярость.
   - Позвольте вам сказать... - начал он.
   Но Эльзу было уже не сдержать.  Она  сердито  отошла  на  шаг  и  снова
повернулась, на щеках у нее горели два гневных пятна.
   - Ваш друг, герр Граушмидт, любит разглагольствовать об  искусстве.  Он
говорит: "Этот оркестр изумителен!"... а музыку не  слушает.  Он  идет  на
шекспировский спектакль, а сам говорит: "Мэйер изумительный актер". Он...
   - Позвольте вам сказать... - Хейлиг захлебнулся от злости.
   - Он любит девочек на высоких каблуках, - задыхаясь, продолжала  Эльза.
- Он состоит в СА. Когда он бреется, он  надевает  на  голову  сетку.  Он,
разумеется, покрывает ногти лаком. Он собирает фотографии - свои и  других
великих людей. - И, задыхаясь, но торжествуя, она  повернулась  и  сделала
несколько шагов в сторону, чтобы успокоиться.
   - Ну и публика! - проскрежетал Хейлиг. - О, Gott! От них  с  ума  можно
сойти! - Обернулся к Джорджу, произнес ядовито: - Позвольте вам сказать...
Эта... эта особа... эта ваша Эльза фон Колер... она просто дура!
   - Одну минуту, Франц. Я не согласен. Вы ведь знаете,  какого  я  о  ней
мнения.
   - Так вот, вы ошибаетесь, - сказал Хейлиг. - Вы не правы. Позвольте вам
сказать, опять вы есть большой дурак. Ну, ладно, это  не  важно,  -  резко
оборвал он себя. - Пойду куплю сигарет, а вы попробуйте поговорите с  этой
глупой бабой. - И, все еще задыхаясь от  ярости,  он  круто  повернулся  и
зашагал прочь.
   Джордж подошел к Эльзе. Она все еще не  успокоилась,  быстро  и  тяжело
дышала. Он взял ее за руки - они дрожали.
   - Этот злобный человечек, - сказала она. - Его имя означает "святой", а
сам он такой озлобленный... и он  меня  терпеть  не  может.  Он  тебя  так
ревнует. Он хочет, чтоб ты принадлежал ему одному. Он врал  тебе.  Пытался
на меня наговаривать. А я все знаю! - горячо продолжала  она.  -  Мне  все
рассказывают! Только я не слушаю! - сердито воскликнула она. - Ох, Джордж,
Джордж! - Она вдруг взяла  его  за  плечи.  -  Не  слушай  этого  злобного
человечка. Сегодня ночью (она понизила  голос  до  шепота)  мне  приснился
странный сон. Такой странный сон и такой хороший, чудесный... про тебя. Не
слушай ты этого злобного человечка! - с жаром воскликнула она  и  тряхнула
Джорджа за плечи. - Ты человек верующий. Ты художник. А художник всегда  -
верующий.
   Тут на перроне показался Левальд и направился к ним. Розовое лицо  его,
как  всегда,  казалось  здоровым  и  свежим.  Неизменная  жизнерадостность
наводила на мысль, что он постоянно подбадривает  себя  спиртным.  Даже  в
этот  ранний  час  его,  казалось,  переполняло  хмельное  ликованье.   Он
медленно, неуклюже двигался  по  перрону,  покачивая  широкими  плечами  и
выпяченным животом, и все вокруг  заражались  его  веселостью  и  невольно
улыбались ему, улыбались  весело,  но  и  с  оттенком  уважительности.  Ни
круглая розовая физиономия, ни огромный живот не делали Левальда  смешным.
Впервые увидев его, люди поражались  -  до  чего  красив!  Он  не  казался
толстяком, скорее великаном


Home | Contact | Directory | Register Your Domain | Become Domain and Hosting Reseller


Copyleft 2008 ruslib.com