Habepx
 мог понять,
зачем она притащила меня сюда, но и спросить остерегался. Не  из благородных
побуждений, это уж точно.
     Улица, хоть и широкая,  тотчас же напомнила мне омерзительный заштатный
немецкий  город средней руки. Кондитерские  и  булочные,  колбасные  лавки и
пивные прилежно окаймляли мостовую.
     --Вон кафе "Гайгер", -- показала Мария. --  Славится  своими пирожными.
Немцы ведь большие любители пирожных, верно?
     --Да,  --  ответил я.  --  Пирожных и  колбас.  Так же,  как  итальянцы
любители макарон. Нет ничего удобнее таких вот обобщений, -- любезно добавил
я.  Не  хотелось мне втягиваться в  очередной глупый  национальный спор.  Не
сейчас.
     Мы молча шли  по улицам. Чувство было тягостное,  мне казалось, будто я
все  воспринимаю в каком-то  смененном,  сдвоенном виде.  Вокруг  то  и дело
слышалась  немецкая речь,  а я все равно  всякий раз вздрагивал; то я  видел
просто  наглухо закрытые ставни, а то мне мерещилось за ними недреманное око
и ухо гестапо, и  столь  велики было это  перепады чувств, бросавшие меня от
спокойствия  и  безопасности к  страху  и  ненависти,  что  я  казался  себе
неопытным  канатоходцем,  которого   без  страховки   вытолкнули  на  канат,
протянутый  посреди  улицы между всеми  этими домами  и немецкими вывесками.
Каждая  надпись по-немецки оглушала меня,  как  удар. Вообще-то надписи были
совершенно  безобидные,  но только  не для  меня.  В  них  мне тоже  виделся
двойной,  мрачный  смысл,  как  и  в  людях, что  шли  нам навстречу  и  так
по-будничному выглядели. Но я-то знавал их другими.
     --Кафе "Гинденбург", -- объявила Мария.
     Своей  летящей  походкой  манекенщицы  она  вышагивала рядом  со  мной,
вожделенная, но до ужаса  чужая и недоступная. Казалось, она не слышит этого
спертого  духа  захолустья,  в  котором я чуть  не задыхался, -- этой  смеси
провинциальной  простоты,  затхлого уюта и бездумного послушания,  всей этой
благости,  которая  в  любую  минуту  была  готова  обернуться  самым  диким
зверством.
     --Как тут уютно, -- сказала Мария.
     Знаю  я этот  уют. В концлагерях возле бараков  смерти цвели  клумбы  с
геранями,   а  по  воскресеньям  играл  лагерный  оркестр;  под  эту  музыку
заключенных мучили, били плетьми, а то и медленно удавливали в петле. Не зря
ведь про Гиммлера рассказывали, как нежно он любил своих ангорских кроликов.
Ни  одного  не дал  зарезать.  Зато  еврейских  детей  посылал  на  погибель
бестрепетно. Тысячами.
     Я  чувствовал  во  всем теле легкую дрожь. Я  вдруг усомнился, смогу ли
когда-нибудь снова вернуться в Германию. Я знал -- ничего в жизни я не желаю
столь же страстно,  как  этого возвращения, но  помыслить его себе никак  не
мог.  И вообще -- тут  что-то совсем  другое. Я  ведь  мечтал  вернуться  на
родину, чтобы  отыскать убийц моего отца, а  не для того,  чтобы  снова  там
жить. И сейчас, вот  сию секунду, я почувствовал,  что не сумел бы там жить.
Меня  бы  всю  жизнь  преследовала эта  двойная  оптика:  страна  безобидных
обывателей и, ее тенью, страна исполнительных  убийц. Я  чувствовал, что уже
никогда не смогу их разделить. Слишком часто и страна, и люди менялись прямо
у  меня на  глазах.  Да и не хочу я  ничего разделять. Передо  мной отвесная
черная  стена,  непреодолимая   преграда.   Передо  мной  убийства,  которые
истерзали всю мою жизнь. При одной  только мысли о них все во мне закипает и
много дней не может успокоиться. Нет мне житья, пока я не расквитаюсь за эти
убийства.  Именно расквитаюсь -- речь не о правосудии. За жизнь моих близких
убийца поплатится своей жизнью.

     Погруженный в такие мысли, я почти забыл о Марии. Теперь я снова увидел
ее.  Она  стояла перед обувным  магазином  и придирчиво изучала витрину, вся
чуть  подавшись  вперед,  как  охотник в  засаде, и настолько углубившись  в
созерцание,  что, по-моему, обо  мне она тоже забыла. Я испытал вдруг прилив
удивительной нежности  к ней -- именно  потому,  что мы такие  разные  и еще
ничего друг о друге не знаем. Это делало ее в моих глазах особенно дорогой и
неприкосновенной,  сообщало моим чувствам к ней радость интимного узнавания,
которая  никогда не  переродится  в  постылую  семейную  фамильярность.  Это
придавало уверенности и ей,  и мне: мы  знали,  что  наши  жизни  могут идти
рядом,  не  переплетаясь  друг  с  другом. Возможно, где-то на этом  пути  и
встретятся слюдинки счастья, --  но без предательства и без  прикосновения к
прошлому.
     --Подыскали что-нибудь? -- спросил я.
     Она подняла глаза.
     --Слишком все тяжелое. Для меня чересчур солидно. А вы?
     --Ничего, -- ответил я. -- Ничего. Ровным счетом ничего.
     Она внимательно посмотрела на меня.
     --Не стоит возвращаться в прошлое, да?
     --Туда вернуться невозможно, -- ответил я.
     Мария усмехнулась.
     --Но это  же дает человеку свободу, верно? Как тем птицам из легенды, у
которых есть только крылья, а лапок нет.
     Я кивнул.
     --Зачем вы меня сюда привели?
     --Случайно вышло, -- бросила она с нарочитой легкостью. -- Вы же хотели
прогуляться?
     Может, и  случайно, подумал  я.  Только не верю я  в такие случайности.
Само  собой напрашивалось  желание  сравнить мирный  уют  этого  нацистского
гнездовья с разрушениями Флоренции. В каждом  из  нас живут затаенные обиды,
которые только  и  ждут своего часа.  Но  я ничего ей не ответил.  Пока  она
молчала,  любой  мой  ответ  был  бы  только  ненужной подначкой и ударом  в
пустоту.
     Мы подошли к кафе-кондитерской, которое в этот час было  набито битком.
Из зала  доносилась  музыка. Немецкие народные песни. Каждый из  этих людей,
вожделенно  поглощающий  сейчас  франкфуртский рулет  со взбитыми  сливками,
может  оказаться оборотнем, обернуться палачом и по  приказу исполнить любую
экзекуцию. Тот факт, что  эти люди живут в Америке, мало что меняет в лучшую
сторону. Скорее наоборот, из  новоприбывших вырастают обычно самые неистовые
патриоты.
     --Все-таки американцы  очень великодушны,  --  сказал  я. -- Никого  не
сажают.
     --Сажают.  Японцев   в   Калифорнии,   --   возразила   Мария.   --   И
немцам-эмигрантам  там  тоже после восьми  вечера полагается  сидеть дома, а
днем не разрешено удаляться от дома больше, чем на восемь километров. Я была
там. -- Она рассмеялась. -- Страдают, как всегда, неповинные.
     --В большинстве случаев -- да.
     Из большой  пивной по соседству  послышалась духовая  музыка.  Немецкие
марши. В окнах витрины лоснились кровяные колбасы. С минуты на минуту должен
был грянуть "Хорст Вессель"(34).
     --По-моему, с меня хватит, -- сказал я.
     --С  меня  тоже,   --  откликнулась  Мария.  --  В  этой  обуви  только
маршировать хорошо, для танцев она не годится.
     --Тогда пойдем?
     --Не пойдем, а поедем. Обратно в Америку, -- сказала Мария.

     Мы сидели  в  одном  из ресторанов  в  Центральном парке. Перед глазами
расстилались  луга, свежий ветерок  от воды холодил щеки, откуда-то издалека
доносились  мерные  удары весел.  Вечер тихо  гас, и  меж деревьев уже упали
темно-синие тени ночи. Вокруг было тихо.
     --Какая ты загорелая, -- сказал я Марии.
     --Ты мне это уже говорил в машине.
     --Так то было сто лет назад. За это время я успел побывать в Германии и
чудом  вернуться.  Какая  ты загорелая! И  как  блестят твои волосы  в  этом
освещении! Это же итальянский свет. Знаменитый вечерний свет Фьезоле(35)!
     --Ты там бывал?
     --Нет,  только  по  соседству. Во Флоренции,  в  тюрьме.  Но свет-то  я
все-таки видел.
     --За что ты сидел в тюрьме?
     --Документов не было. Но меня быстренько выпустили  и сразу же  выслали
из страны. А свет  я знаю скорее  по итальянской  живописи.  В  нем какая-то
загадка: он будто  сочится из густых темных красок. Вот как сейчас из  твоих
волос и твоего лица.
     --Зато  когда  я  несчастлива, волосы у меня не  блестят и секутся,  --
сказала Мария.  -- И кожа становится плохой, когда я одна.  Я не могу  долго
быть одна. Когда я одна -- я ничто. Просто набор скверных качеств.
     Официант подал нам бутылку  чилийского белого вина. У меня было чувство
человека, только  что избежавшего большой опасности. Всколыхнувшийся  страх,
всколыхнувшаяся ненависть, всколыхнувшееся  отчаяние снова  остались  где-то
позади, там, куда  я все время стремился  их загнать, пока они способны меня
разрушить. В Йорквилле они дохнули  на меня кровавой пастью воспоминания, но
сейчас  мне  казалось, что  в последний миг  я  все-таки  успел улизнуть,  и
поэтому  чувствовал в себе глубокий покой, какого  давно не испытывал. И  не
было ничего важнее для меня в этот час, чем птицы, мирно прыгающие по нашему
столу, склевывая  крошки, чем желтое вино в бокалах и лицо, мерцающее передо
мной в сумерках. Я глубоко вздохнул.
     --Я спасся, -- сказал я.
     --Будь здоров! -- сказала Мария. -- Я тоже.
     Я не стал спрашивать, от чего она спаслась. Наверняка не от того же, от
чего я.
     --В Париже, в "Гран  Гиньоле"(36), я однажды видел пьеску,  она забавно
начиналась,  --  сказал  я.  --  Двое, мужчина и  женщина,  сидят в  гондоле
воздушного  шара. Он  с  подзорной  трубой,  все время смотрит  вниз.  Вдруг
раздается страшный грохот. Тогда он опускает трубу и говорит своей спутнице:
"Только что взорвалась. Земля. Что будем делать?"
     --Хорошенькое начало, -- заметила Мария. -- И чем же все кончилось?
     --Как  всегда в  "Гран  Гиньоле". Полной катастрофой. Но в нашем случае
это необязательно.
     Мария усмехнулась.
     --Двое  на  воздушном  шаре.  И  ни  земли, ни родины.  Для  того,  кто
ненавидит одиночество, а счастье считает всего лишь зеркалом, это совсем  не
страшно.  Да-да,  бесконечно  глубоким зеркалом,  в котором  снова и  снова,
бессчетное  число  раз, отражаешься только ты сам. Будем, Людвиг! Как хорошо
быть свободным, когда ты не один. Или это противоречие?
     --Нет. Осторожная разновидность счастья.
     --Звучит не очень красиво, да?
     --Не очень, -- согласился я. -- Но этого и не бывает никогда.
     Она посмотрела на меня.
     --Как бы ты хотел жить, когда все  это кончится и все пути  будут снова
открыты?
     Я надолго задумался.
     --Не знаю, -- вымолвил я наконец. -- Правда не знаю.

        XIII

     --Где вы пропадаете? -- накинулся на меня Реджинальд Блэк.
     Я показал ему на часы. Было десять минут десятого.
     --Адвокатские конторы тоже только в девять открываются, -- сказал я. --
А мне надо было уплатить долг.
     --Долги оплачиваются чеком. Это куда удобнее.
     --Я пока что не обзавелся банковским счетом, -- огрызнулся я. -- Только
долгами.
     Блэк  меня поразил. Это был совсем не тот  холеный светский  господин с
вальяжными манерами, каким  я  его знал.  Сегодня это  был собранный,  очень
нервный человек,  хотя и не желающий  выказывать  свою  нервность.  Лицо его
изменилось: куда-то  подевалась вдруг припухлая мягкость, и даже ассирийская
бородка казалась тверже  и острей,  уже не  ассирийская,  а скорее турецкая.
Этакий салонный тигр, вышедший на охоту.
     --У  нас  мало  времени, --  деловито  сказал  он. --  Надо  перевесить
картины. Пойдемте!
     Мы  прошли  в  комнату с  двумя  мольбертами.  Из  соседнего помещения,
укрывшегося за стальной дверью, он вынес две картины и поставил передо мной.
     --Скажите быстро  --  только не думайте! -- какую из них вы купили  бы.
Скорее!
     Это были два Дега, оба с танцовщицами. И без рам.
     --Какую? -- наседал Блэк. -- Одну из двух. Какую?
     Я кивнул на левую.
     --Эта вот мне нравится больше.
     --Меня не это интересует. Я спрашиваю, какую  из них вы бы купили, будь
вы миллионером?
     --Все равно левую.

     --А какую вы считаете более ценной?
     --По  всей видимости, другую.  Она просторней в композиции, не до такой
степени эскизна. Да вы же сами все это лучше меня знаете, господин Блэк!

     --В данном случае как раз нет. Меня интересует спонтанное, если хотите,
наивное суждение дилетанта. Я имею в виду клиента, -- добавил он, перехватив
мой взгляд. -- Да не торопитесь вы обижаться! Сколько эти картины стоят, я и
сам знаю. А вот клиент -- это всегда неизвестная величина. Теперь понимаете?
     --Это тоже входит в мои обязанности? -- поинтересовался я.
     Блэк рассмеялся и в один  миг  превратился  в прежнего шармера, правда,
слегка коварного, не внушающего особого доверия.
     --Почему бы вам не показать клиенту обе картины сразу? -- спросил я.
     Блэк посмотрел на меня, как на малое дитя.
     --Это будет полное фиаско, -- объяснил он.  -- Он же никогда не решится
выбрать и в  итоге не купит ничего. Показывают  обычно три-четыре картины, и
не  одного мастера. Всегда разных. Если покупатель  ни на что не клюнул,  вы
его отпускаете с Богом, а  не кидаетесь показывать все,  что у вас  есть.  И
ждете,  когда   он  придет  снова.  Этим  и  отличается  настоящий  торговец
искусством от дилетанта: он умеет ждать. Когда клиент приходит снова -- если
он  вообще приходит,  --  ему сообщают,  что две  картины  из  тех,  что ему
показывали в прошлый  раз, уже ушли, -- даже если на самом деле они  стоят в
соседней  комнате.  Или  что  они  отосланы  на  выставку. Потом  ему  снова
показывают две-три работы из  первой партии, а к ним еще две-три, ну от силы
четыре новых. Можно еще сказать, что какая-то из ваших картин сейчас как раз
на просмотре у клиента. Это  также оживляет  интерес покупателя. Нет  ничего
заманчивее, как увести покупку из-под носа  у конкурента. Все это называется
"прикормить клиента". -- Реджинальд Блэк выпустил облачко сигарного дыма. --
Как видите, я вовсе не хотел вас оскорбить; напротив,  хочу воспитать из вас
хорошего торговца живописью.  Теперь нам нужно поместить картины в рамы. Это
закон номер два: никогда не показывать клиенту картины без рам!
     Мы пошли в комнату, где висели рамы всех видов и размеров.
     --Даже директору  музея! -- продолжал наставлять  меня Реджинальд Блэк.
--  Разве  что другому  торговцу  живописью. Рамы  для картин все  равно что
платья для женщин. Даже Ван Гог мечтал о роскошных рамах. А  купить  не мог.
Он и картины-то свои продать не мог. Какую раму вы выберете для этого Дега?
     --Наверно, вот эту!
     Блэк покосился на меня с уважением.
     --Неплохо. Но мы возьмем другую. --  Он засунул танцовщицу в массивную,
богато декорированную барочную раму. -- Ну как?
     --Несколько пышновато для картины, которая даже не закончена.
     На  обеих картинах  был хорошо различим красный  факсимильный  штемпель
мастерской Дега. Он даже не сам их написал -- ученики постарались.
     --Как раз поэтому! --  воскликнул Блэк.  -- Не  бывает  слишком  пышной
рамы, особенно для картины, которая, скажем так, скорее эскиз.
     --Понимаю. Рама все скрадывает.
     --Она  возвышает. Она сама по себе  настолько  закончена,  что  придает
законченность и картине.
     Блэк был прав.  Дорогая  рама преобразила картину. Она вдруг вся ожила.
Правда, теперь  она  выглядела несколько  хвастливо,  но это  и было то, что
нужно. Картина  ожила. Ее перспективы не убегали  больше  в бесконечность --
крепко схваченные прямоугольником рамы, они обрели  опору  и смысл. Все, что
прежде,  казалось, безалаберно и разрозненно болталось в пространстве, разом
оформилось  в  единое  целое.  Прежде   случайное  стало  непреложным,  даже
непрописанные места смотрелись так, будто они оставлены с умыслом.
     --Некоторые торговцы экономят на рамах. Скупердяи.  Они думают, клиенты
не  замечают, когда им  подсовывают позолоченные штамповки,  этаких гипсовых
уродин.  Может, осознанно они этого и не  замечают, но картина-то  смотрится
бедней. Картины -- они аристократки, -- изрек Блэк.
     Теперь он подыскивал раму для второго Дега.
     --Вы  что же,  вопреки вашим принципам  все-таки намерены  показать две
работы одного мастера? -- спросил я.
     Блэк улыбнулся.
     --Нет. Но вторую картину я хочу держать  в  засаде. Никогда  не знаешь,
как пойдет торг. Принципы  тоже должны быть гибкими. Что  вы скажете об этой
раме? По-моему, подходит.  Людовик  Пятнадцатый. Красота, правда?  Эта  рама
сразу делает картину тысяч на пять дороже.
     --А сколько стоит рама эпохи Людовика Пятнадцатого?
     --Сейчас? От пятисот до семисот долларов. Все война проклятая виновата.
Из Европы же ничего не доходит.
     Я глянул  на Блэка. Тоже причина  проклинать войну,  подумал  я. И даже
вполне резонная.

     Картины уже были в рамах.
     --Отнесите первую  в  соседний кабинет, -- сказал  Блэк. --  а вторую в
спальню жены.
     Я посмотрел на него ошарашенно.
     --Вы не  ослышались,  --  сказал он.  -- В спальню моей  жены.  Хорошо,
пойдемте вместе.
     У госпожи Блэк  была  очень  миленькая, можно даже сказать, женственная
спальня. Между шкафчиками и зеркалами висело несколько  рисунков и пастелей.
Блэк окинул их орлиным взором полководца.
     --Снимите-ка  вон  тот рисунок  Ренуара  и повесьте на его  место Дега.
Ренуара  мы повесим  вон там, над туалетным столиком, а рисунок Берты Моризо
уберем совсем. Портьеру  справа наполовину  задернем. Еще чуть-чуть  --  вот
так, теперь свет в самый раз.
     Он  был  прав.  Тяжелое  золото  задернутой  портьеры  придало  картине
нежности и тепла.
     --Стратегия  в торговле  -- половина  успеха.  Клиент  неспроста  хочет
застать нас врасплох, с утра пораньше, когда картины выглядят дешевле. Но мы
встретим его во всеоружии.
     И  Блэк продолжил свой инструктаж  по вопросам коммерческой  стратегии.
Картины,  которые  он  хотел показывать, я должен  был  по очереди вносить в
комнату, где  стояли мольберты. На  четвертой или пятой картине он  попросит
меня принести из  кабинета второго Дега. На это я должен буду напомнить ему,
что Дега висит в спальне госпожи Блэк.
     --Говорите по-французски,  сколько влезет,  -- учил  меня Блэк.  --  Но
когда  я спрошу про Дега, тут  уж ответьте по-английски, чтобы  и клиент вас
понял.
     Раздался звонок в дверь.
     --А  вот и  он!  --  воскликнул Блэк, весь воспрянув.  --  Ждите  здесь
наверху, пока я вам не позвоню.
     Я прошел  в  кабинет,  где  на деревянных  стеллажах стояли  картины, и
уселся на стул. Блэк пружинистым шагом поспешил вниз поприветствовать гостя.
В кабинете имелось только одно небольшое оконце с матовым стеклом, забранное
к тому же массивной решеткой.  У меня сразу возникло странное чувство, будто
я  сижу  в  тюремной камере,  куда  для разнообразия поместили  на  хранение
сколько-то картин  общей стоимостью в несколько сот тысяч долларов. Молочный
свет из матового окошка напомнил мне о камере в  швейцарской  тюрьме,  где я
однажды   просидел  две  недели  за  нелегальное  пребывание  в  стране  без
документов,  --  самое распространенное эмигрантское правонарушение.  Камера
была вот такая же аккуратная и чистенькая, и я с  удовольствием посидел бы в
ней еще: кормежка в тюрьме была приличная, и топили не скупясь. Но через две
недели  непогожей  ночью меня доставили  в  Дамас к  французской границе,  я
получил на прощанье сигарету и  дружелюбный тычок в спину: "Марш во Францию,
приятель! И не вздумай больше у нас в Швейцарии показываться!"
     Должно  быть, я  задремал. Во  всяком случае,  звонок раздался для меня
неожиданно. Я спустился к Блэку.  Внизу я узрел  тучного  мужчину с красными
ушами и маленькими глазками.
     --Месье  Зоммер, -- пропел Блэк елейным тоном, -- пожалуйста, принесите
нам Сислея, тот светлый пейзаж.
     Я принес светлый пейзаж и поставил его перед  гостем. Блэк долгое время
ничего не говорил, он безучастно разглядывал в окно облака.
     --Ну как, вам нравится? -- спросил он затем нарочито скучливым голосом.
-- Сислей своей лучшей поры. "Половодье". То, что все хотят заполучить.
     --Мура, -- сказал клиент тоном еще более скучливым, чем Блэк.
     Блэк улыбнулся.
     --Тоже разновидность  критики, -- саркастически  заметил  он. --  Месье
Зоммер, --  обратился он затем ко  мне по-французски, -- пожалуйста, унесите
этого великолепного Сислея.
     Я  на  секунду  замешкался,  ожидая,  что Блэк  попросит  меня принести
что-нибудь еще.  Но, поскольку просьбы не последовало, я пошел  с Сислеем  к
двери, уже на пороге услышав, как Блэк сказал клиенту:
     --Вы сегодня не в настроении, господин Купер.  Лучше отложим до другого
раза.
     "Хитер!  --  подумал  я, сидя в своем матовом закутке. --теперь ход  за
Купером". Когда некоторое время спустя меня вызвали  снова, я застал обоих в
молчании:  они курили дежурные сигары, которые Блэк держал для клиентов,  --
"партагас",  как  установил я  позже,  поднося  очередные  картины.  Наконец
прозвучал пароль и для меня.
     --Но этого Дега здесь нет, господин Блэк, -- тактично напомнил я.
     --Как нет? Конечно, он здесь. Не украли же его, в самом деле.
     Я подошел к нему, слегка склонился к его уху и прошептал:
     --Картина наверху, в комнате у госпожи Блэк...
     --Где?
     Я повторил по-английски: картина у госпожи Блэк в спальне.
     Блэк стукнул себя по лбу.
     --Ах да, правильно! Я же совсем забыл. День нашей свадьбы, -- ну что ж,
тогда ничего не выйдет...
     Я смотрел на  него с неприкрытым восторгом: он опять  предоставил право
хода Куперу.  Блэк не  приказал мне  все же принести картину, не сказал, что
картина теперь принадлежит жене, -- просто все подвесил в воздухе и спокойно
ждал.
     Я  отправился  в  свою  горенку  и тоже стал ждать.  Мне казалось, Блэк
поймал на крючок акулу,  но  я  вовсе не был уверен, что акула при случае не
проглотит  Блэка.  Впрочем, положение  Блэка все  же было  предпочтительней.
Самое скверное, что ему  грозило, --  это то,  что  акула  откусит  крючок и
уплывет.  Предполагать, будто Блэк  продешевит,  было глупо --  такое просто
исключалось.   Впрочем,   акула,   надо  признать,  предпринимала   довольно
оригинальные попытки  сбить цену. Дверь моя  была приоткрыта,  и  в  щелку я
слышал, как  разговор  все  больше склоняется  к общим рассуждениям  на тему
сложного  экономического  положения  и  войны.  Акула,  не  хуже  Кассандры,
пророчила всяческие бедствия: крах биржи, долги, банкротства, новые расходы,
новые битвы, кризисы  и даже угрозу  коммунизма.  Короче, падать будет  все.
Единственное, что сохранит свою  ценность, это наличные деньги. Тут акула  с
нажимом напомнила о  тяжелом кризисе начала тридцатых. У  кого тогда имелись
наличные деньжата  --  тот был король и мог что хочешь купить за полцены, да
что там, за треть, за четверть, за десятую долю цены! В том числе и картины!
Особенно картины! И акула задумчиво добавила:
     --Предметы  роскоши -- мебель, ковры,  картины всякие  -- тогда  вообще
подешевели раз в пятьдесят.
     Блэк невозмутимо налил гостю отменного коньяку.
     --Зато  потом все эти вещи  снова поднялись  в цене, --  изрек он. -- А
деньги упали. Вы же сами прекрасно знаете: сейчас деньги стоят вдвое меньше,
чем тогда.  Они-то  снова  в  цене не поднялись, зато  картины подскочили во
много раз. --  Он издал короткий, притворный смешок. -- Да-да, инфляция! Она
началась два  тысячелетия назад и  все продолжается,  продолжается. Реальные
стоимости растут, а деньги падают, так уж устроен мир.
     --Тогда вам  вообще  ничего нельзя  продавать,  --  парировал  Купер  с
довольным хохотком.
     --О, если бы я  мог, -- отозвался Блэк, нисколько не сбитый с толку. --
Я  и  так  продаю  только  самую  малость.  Но  ведь  налоги надо платить. И
оборотный  капитал нужен. Да вы порасспросите  других моих  клиентов. Я же с
ними  просто благотворительностью  занимаюсь!  Вот недавно  одну  танцовщицу
Дега, которую лет пять назад продал, выкупил у своего же клиента обратно  за
двойную цену.
     --У кого же? -- не вытерпела акула.
     --Этого  я вам,  разумеется, не скажу. Вам ведь не  понравится, если  я
всем  раструблю, по  каким ценам вы  у  меня  покупаете?  А потом  иной  раз
перепродаете?
     --Ну почему же? -- Акула не давала себя обескуражить.
     --Зато другие  этого очень не любят. И я  вынужден с ними считаться. --
Блэк слегка подался вперед, собираясь встать. -- Жаль, что вы сегодня ничего
не подобрали, господин Купер. Что ж, может быть, в другой раз. Правда, те же
цены я вам, сами понимаете, гарантировать не могу.
     Акула тоже встала.
     --По-моему, вы хотели показать мне еще одного Дега?  -- спросил  он как
бы невзначай.
     --Это того, что в спальне у жены  висит?  -- Блэк  колебался.  Потом  я
услышал звонок. -- Господин Зоммер, моя жена у себя?
     --Она полчаса назад вышла.
     --Тогда, пожалуйста, принесите-ка нам того Дега, что висит у зеркала.
     --Боюсь, придется  немного подождать, господин Блэк,  --  сказал я.  --
Стена  там  у вас  ненадежная,  пришлось деревянный дюбель  вставить.  Ну  и
картину  к  этому дюбелю на  шурупе  прикрепить. Но  все равно  снять  ее --
минутное дело.
     --Оставьте, -- сказал Блэк.  -- Лучше мы  сами сходим туда и посмотрим.
Как вы считаете, господин Купер?
     --Я-то не против.
     Я снова притаился в своем  логове  среди картин, как  Фафнир  на золоте
Рейна(37).  Через некоторое время они вернулись,  и я  был послан в спальню,
дабы отвинтить крепежи и принести  картину вниз. Поскольку  отвинчивать было
нечего, я провел в спальне несколько минут просто так. Окно спальни выходило
во двор, и  в  противоположном окне, где кухня, я увидел  госпожу Блэк.  Она
сделала вопросительный жест. Я энергично покачал  головой: нет, пока нельзя!
Госпоже Блэк все еще надлежало оставаться на кухне.
     Я принес картину в серый плюшевый салон и  вышел. Продолжение разговора
я  уже  слышать  не  мог: Блэк  плотно  притворил за мной дверь.  А мне  так
хотелось  насладиться деликатностью, с которой  он даст понять,  что картина
эта -- его подарок жене к десятилетию их свадьбы и что, в сущности, он очень
хотел бы ее сохранить;  впрочем,  в одном я не  сомневался: Блэк сделает это
столь искусно, что акула не учует ни малейшего подвоха.
     Прошло  еще  примерно  полчаса,  после  чего Блэк сам явился  ко  мне и
вызволил меня из моего эстетического затворничества.
     --Дега можете обратно не вешать, -- сообщил он мне. -- Завтра доставите
его господину Куперу.
     --Поздравляю!
     Он скривился.
     --На что только не приходится пускаться! А ради чего? Через два года он
будет в кулачок смеяться -- так подскочат картины в цене!
     Я повторил вопрос Купера.
     --Тогда зачем вы вообще продаете?
     --Потому  что не  могу  без этого! Меня увлекает сам торг! Я по  натуре
игрок. Но в наши дни достойных  противников  уже не осталось. В  сущности, я
играю против  самого себя. Кстати, придумка насчет привинченной картины была
совсем недурна. Вы делаете успехи.

     Вечером я пошел  к Джесси Штайн.  И застал ее с заплаканными глазами, в
состоянии крайней  подавленности.  У  нее  в гостиной сидели  еще  несколько
знакомых, которые, судя по всему, пришли ее утешить.
     --Может,  я некстати? Я  и  завтра  могу  прийти,  мне  только хотелось
поблагодарить.
     --За что? -- Джесси смотрела на меня с недоумением.
     --За помощь с адвокатом, -- объяснил я. -- За то, что ты послала к нему
Бранта. Мне продлили визу еще на два месяца.
     Она вдруг залилась слезами.
     --Да что  случилось? --  спросил  я у актера Рабиновича,  который обнял
Джесси и начал ее успокаивать.
     --Вы разве не знаете? -- шепотом спросил меня Липшютц.  -- Теллер умер.
Позавчера.
     Рабинович подал  мне знак больше вопросов не задавать.  Он  препроводил
Джесси на софу, после чего вернулся.  В кино Рабинович играл маленькие  роли
злодеев-нацистов, а в жизни был очень добрый, мягкий человек.
     --Теллер повесился,  --  сообщил он  мне. -- Его нашел  Липшютц. Он уже
сутки  висел, если не двое. У себя в комнате. На люстре. Все лампы горели. В
люстре  тоже. Должно быть, не хотел  умирать  в темноте. Так что,  наверное,
ночью повесился.
     Я собрался уходить.
     --Лучше останьтесь, -- сказал Рабинович. -- Чем  больше у Джесси людей,
тем для нее лучше. Она не выносит одиночества.
     Воздух  в  комнате  был  спертый  и душный. Из  какого-то  загадочного,
первобытного суеверия Джесси не позволяла Открывать окна: дескать, скорбь об
умершем  нельзя выпускать  на свежий  воздух,  это нанесет  покойному ущерб.
Когда-то я слыхал, что  если  в доме  покойник, то,  наоборот, надо все окна
открыть, дабы  выпустить на волю  его  блуждающую душу, но  о таком странном
обычае -- закрыть  окна, чтобы сберечь в доме скорбь, когда сам усопший  уже
лежит где-то в морге, -- мне слышать не доводилось.
     --Старая я дура, --  сказала  Джесси и решительно высморкалась. -- Пора
взять себя  в  руки. --  Она  встала. -- Сейчас  я  сварю вам  кофе.  Или вы
чего-нибудь другого хотите?
     --Да ничего мы не хотим, Джесси! Оставь, пожалуйста!
     --Нет-нет, сейчас я сделаю кофе.
     В своем пышном, шуршащем платье она проследовала на кухню.
     --Известна хотя бы причина? -- спросил я у Рабиновича.
     --А разве нужна причина?
     Я вспомнил теорию  Хирша о двойных  и тройных упадках в  жизни  каждого
человека  и  о том,  что  люди без  корней,  вырванные  из  привычной жизни,
особенно подвержены опасности, когда такие упадки совпадают по времени.
     --Да нет, -- согласился я.
     --Он не был особенно беден, так что это не от бедности. И болен не был.
Недели две тому назад Липшютц его видел.
     --Но он хотя бы работал?
     --Он  все время писал. Но не  печатался. За последние лет десять у него
ни  строчки не  опубликовали, --  сказал Липшютц. -- Но это со  многими так.
Чтобы только из-за этого -- вряд ли.
     --И ничего не оставил? Ни письма, ни записки?
     --Ничего. Висел на  люстре, лицо синее, язык вывален, глаза раскрыты, и
мухи по  ним  ползают.  В общем, довольно  жуткая картина.  Эти глаза...  --
Липшютца  передернуло.  -- Самое  скверное:  Джесси обязательно хочет  с ним
попрощаться.
     --А где он сейчас?
     --В  похоронном бюро.  Их  тут  называют Funeral  Home. Дом  упокоения.
Звучит-то  как!  Трупы там  прихорашивают. Еще не бывали в этих  заведениях?
Непременно  сходите.  Американцы  народ молодой,  они  не  желают признавать
смерть.  Своих  мертвых  они  гримируют,  будто те просто  спят. А  многих и
бальзамируют.
     --Если он будет накрашен, Джесси может и не... -- он недоговорил.

     --Вот  и мы так подумали. Но  у Теллера  это  почти  невозможно скрыть.
Столько  грима просто  не  бывает.  Да и очень уж дорого.  Смерть в  Америке
ужасно дорогая штука.
     --Не только в Америке, -- проронил Липшютц.
     --Но только не в Германии, -- сказал я.
     --Во всяком случае, в Америке это очень дорого. Мы и  так выбрали самое
скромное похоронное бюро. И все равно, даже по самому дешевому разряду,  это
обойдется во много сотен долларов.
     --Будь  у  Теллера такие  деньги, он  бы,  глядишь,  и не повесился, --
мрачно заметил Липшютц.
     --Может быть.
     В комнате, где у Джесси висели фотографии,  я заметил перемены. Теллера
уже не было  среди живых, его фото  переехало  на противоположную  стену. На
нем, правда,  еще  не  было траурной рамки, но к обычной золоченой окантовке
Джесси уже прикрепила  траурную вуаль черного тюля. Теллер улыбался из этого
странного обрамления и выглядел лет на пятнадцать моложе -- фотография  была
чуть ли не юношеская. И само фото, и траурная вуаль  -- все  было нескладно.
Но даже в этой нескладности чувствовалась боль, и боль неподдельная.
     Вошла  Джесси  с подносом и из  кофейника  с цветочками стала разливать
кофе по чашкам.
     --Вот сахар и сливки, -- объявила она.
     Все принялись за кофе. Я тоже.
     --Похороны завтра, -- сказала она мне. -- Ты придешь?
     --Если смогу.
     --Все  его  знакомые  должны  прийти!  --  Голос   Джесси  взволнованно
зазвенел. --  Завтра в  половине первого.  Мы специально так выбрали  время,
чтобы мог прийти каждый.
     --Я приду, Джесси. Само собой. Это где?
     Липшютц назвал мне адрес.
     --Дом упокоения Эшера. На Четырнадцатой улице.
     --А хоронят где?
     --Его не хоронят. Его кремируют. Крематорий дешевле.
     --Как? -- переспросил я.
     --Его кремируют. Сожгут.
     --Сожгут? -- повторил я, думая о многих вещах сразу.
     --Ну да. Все это улаживает похоронное бюро.
     Тут снова вступила Джесси.

     --Он там лежит,  совсем один, среди чужих людей, -- запричитала она. --
Нет  бы положить  его здесь, среди  друзей, до самых  похорон. -- Она  снова
обратилась ко  мне.  -- Что ты  еще хочешь знать?  Кто  опять  внес  за тебя
деньги? Конечно, Танненбаум.
     --Танненбаум-Смит?
     --Ну да, кто же еще? Он же у нас капиталист.  И за похороны  Теллера он
заплатил. Так ты точно завтра придешь?
     --Точно, -- сказал я. Да и что я мог еще сказать?
     --Рабинович проводил меня до дверей.
     --Нам  придется как-то задержать  Джесси,  --  прошептал он. --  Она не
должна увидеть  Теллера. Вернее, то, что  от  него осталось. Там ведь еще  и
вскрытие делали -- из-за самоубийства. Джесси об этом  понятия не имеет.  Вы
же знаете, какая она -- своего всегда добьется. Хорошо хоть, она сейчас кофе
подала.  Липшютц подбросил  ей в чашку таблетку снотворного. Она  ничего  не
заметила: мы-то все этот кофе пили и  нахваливали. А когда ее хвалят, Джесси
не может устоять, иначе она и глотка не выпила бы. Мы ведь уже предлагали ей
успокоительное, но она --  ни в  какую. Этим, говорит, она  предаст Теллера.
Дикость,  конечно,  как  и  с  закрытыми  окнами. Но, может быть, мы сегодня
сумеем подсунуть  ей  еще одну таблетку  в  еду. А завтра утром  будет самое
трудное: ума не приложу, как ее удержать. Вы правда придете?
     --Да. В дом упокоения. А в крематорий его кто повезет? Или это там же?
     --По-моему, нет. Это все похоронное бюро делает. Почему вы спрашиваете?
     --О чем это вы там шепчетесь? -- крикнула Джесси из комнаты.
     --Она еще и недоверчивая стала, -- шепнул Рабинович. -- Спокойной ночи.
     --Спокойной ночи.
     Сквозь полумрак прихожей, на стенах которой красовались фото Романского
кафе в Берлине, он двинулся обратно в душную комнату. А я вышел на улицу и с
облегчением окунулся в ее шум и вечернюю  суету. "Крематории! __ думал я. --
В Америке тоже! Никуда от них не деться!"

     Ночью  я проснулся как от толчка. Я не сразу понял, где сон, а где явь,
и  включил свет, чтобы поскорее избавиться от  наваждения.  Это был  не  тот
обычный эмигрантский сон, какие видишь часто, -- когда  эсэсовцы  гонятся за
тобой  по пятам, потому что ты, по глупости перейдя  границу, вдруг  снова в
Германии,  и  вокруг  одни убийцы,  и  деться  некуда,  и... От  таких  снов
просыпаешься  иной раз и с криком,  но это нормальные  сны отчаяния, сны про
западню, куда ты  угодил  по недосмотру и легкомыслию. Достаточно вытянуться
на постели, увидеть в окне красноватый мрак ночного города, чтобы понять: ты
спасен.
     Этот   сон  был  совсем  другой,  невнятный,  тягучий,  склеившийся  из
нескольких кусков, какой-то гибельный, тоскливый, рыхлый  и неотвязный,  без
начала и конца. Мне снилась Сибилла, она беззвучно кричала что-то, я пытался
подойти  к ней, но уже по  колено  увяз  в липкой густой мешанине из  смолы,
грязи и кровавых сгустков, я видел ее глаза, в страхе устремленные на меня и
кричавшие  мне без слов:  "Беги!  Беги!", а потом: "Помоги!  Помоги!" -- и я
видел черный зев ее раскрытого в немом вопле рта,  к которому  подступала та
же  клейкая  жижа,  и  вдруг  это оказалась  уже не  Сибилла,  а вторая жена
Зигфрида Розенталя, и  что-то приказывал резкий голос  с корявым  саксонским
выговором,  и  черный  силуэт  на  фоне  нестерпимого  закатного  зарева,  и
сладковатый запах крови,  языки  пламени  из  топки, приторная вонь паленого
мяса,  рука  на земле с едва  шевелящимися пальцами, и чей-то наступающий на
руку сапог, и потом крик со всех сторон и дробное, на многие голоса, эхо.
     В Европе мне не так уж часто виделись сны. Слишком я был  озабочен тем,
как выжить:  погибель-то  была  совсем рядом, дышала в затылок.  Когда  ты в
опасности, тут  не  до  самокопания,  а  сны  расслабляют,  вот  примитивный
инстинкт  самосохранения  и  не дает  им  воли,  наоборот, вытесняет  их  из
подсознания.  Потом  между мной  и моими  воспоминаниями  пролег океан,  и в
повседневной суете мне казалось,  что я и от них  избавился навсегда, -- так
пригасивший  все огни корабль ускользает  от  вражеских  субмарин  бесшумной
призрачной  тенью. Были у  меня,  как и у  всякого  эмигранта,  обычные  сны
преследования и бегства, -- но теперь я знал:  ни от кого и ни  от чего я не
ускользнул, как ни старался, чтобы не подохнуть, прежде чем успею отомстить.
Теперь  я  знал, что  при  всем  желании  не  могу  держать  свою память под
контролем, воспоминания просачиваются в мой сон, в мои  сновидения, в тот не
подвластный  мне  мир,  что  каждую ночь воздвигается  по  своим  призрачным
законам, зиждясь на зыбком фундаменте, и каждый день развеивается без следа;
только воспоминания не развеиваются, они остаются.
     Я  уставился в окно. Над плоскостями крыш  взошла  луна. Где-то истошно
заорала  кошка. В мусорных бачках во дворе  что-то шуршало. В окне  напротив
зажегся свет и тут же погас. Я боялся засыпать снова. Роберту Хиршу решил не
звонить -- слишком поздний час, да и чем он мне поможет? С этим я сам должен
справиться.
     Я встал, оделся.  Решил выйти  и бродить по городу до тех  пор, пока не
устану до смерти. Хотя и это  всего лишь увертка. Я уже много раз так делал,
и в неосознанном стремлении  обрести в этих ночных прогулках какую-то опору,
создать себе из них приют и забвение, нарочно  поэтизировал их до крайности,
будто не  зная, что все эти  светящиеся  небоскребы воздвиглись  на  угрюмой
почве жадности, преступлений, эксплуатации  и людского эгоизма, будто забыв,
что помимо них  тут же рядом  ютятся убогие кварталы нищеты.  Я выпестовал в
себе этот выморочный американский урбанизм в противовес кровавым годам моего
европейского прошлого, которые хотел из себя вытравить. Но я прекрасно знал,
что  все  это  только  иллюзия:  преступление  неотъемлемо  от  этих  замков
Парсифаля, как и от всяких иных цитаделей.
     Я спустился вниз.  Мойков сегодня должен быть на месте. Я хотел взять у
него пару таблеток снотворного. Сколько бы я ни норовил справиться со своими
трудностями   самостоятельно,  глупо   пренебрегать   химическим  подспорьем
забвению, когда у тебя такой острый  приступ. В плюшевом будуаре  еще  слабо
горел свет.  -- Водки или секонала? -- тотчас спросил Мойков восседавший под
пальмами  в обществе графини. -- Или приятной беседы? Дабы потеребить основы
существования? Стряхнуть с себя животный страх?
     Графиня сегодня спустилась вниз, закутанная в несколько шалей.
     --Если  б  это знать,  --  протянула она. --  По-моему,  сперва  хочешь
общества,  потом  водки,  потом секонала, потом всего  прочего -- а в  итоге
носишься, как курица с отрубленной головой, и себя не помнишь.
     Мойков раскрыл свои глаза мудрого попугая.
     --А потом все начинается сначала, -- проронил он. -- Все идет по кругу,
графиня.
     --Вы так полагаете? И деньги тоже?
     На стойке портье раздался звонок.
     --Наверное,   Рауль,  --  вздохнул  Мойков.   --  Что-то  ночь  сегодня
беспокойная.
     Он поднялся и пошел выяснять, в чем дело. Графиня обратила ко  мне свое
птичье лицо,  на  котором,  как сапфиры  в мятом  шелку, мерцали  ее голубые
глаза.
     --Деньги не возвращаются, -- прошептала она. -- Текут и текут. Надеюсь,
я умру прежде, чем они кончатся совсем. Не хочется подыхать в богадельне. --
Она жалко улыбнулась. -- Я и так стараюсь не затягивать. -- Из-под ее  шалей
без всякого видимого участия рук на секунду вынырнула бутылка водки и тут же
исчезла. -- Вы плакать  не пробовали? --  спросила она затем. -- Если уметь,
это  успокаивает.  Выматывает.  Потом наступает  безутешный покой. Только не
всегда  это получается. Время  плача  быстро проходит. Лишь потом понимаешь,
какое  это  хорошее  было  время.  Затем приходит  страх,  и  оцепенение,  и
отчаяние.  И  тогда единственное,  что  держит  человека  в  жизни,  это его
воспоминания.
     Я поднял глаза на бледно-восковое  лицо  ветхого шелка.  О чем она? Все
как раз наоборот, по крайней мере, для меня.
     --Что  вы  имеете  в  виду?  --  переспросил  я.  Лицо  графини  слегка
оживилось. -- Воспоминания, -- повторила она. -- Они живые, них тепло, в них
блеск, в них юность и жизнь.
     --Даже если вспоминаете о мертвых?
     --Да,--  ответила  хрупкая  старушка  после  паузы.  --  Какие  же  это
воспоминания, если о живых?
     Я больше не спрашивал.
     --Воспоминания держат человека в жизни, -- повторила она тихо. --  Пока
ты жив, живы и твои воспоминания. Иначе что? Но к ночи они выходят из тени и
умоляют: "Не уходи! Не убивай нас! У нас же никого нет, кроме  тебя!" И хоть
сам ты в отчаянье, и устал до смерти,  и хочется бросить  все, но они-то еще
больше тебя устали и больше тебя отчаялись, а все молят  и молят: "Не убивай
нас! Вызови нас к себе снова,  и мы придем под  бой курантов!" -- и зазвенит
мелодичный  хрустальный смех, и  оживут фигуры, и совершат свои механические
поклоны и книксены, и поплывут перед  тобой любимые лица, воскресшие, только
чуть бледней, чем прежде, вот они перед тобой и все молят, молят: "Не убивай
нас! Мы живы только в  тебе!" Как же им отказать? И как их  выдержать? Ах...
--  На  секунду графиня жалобно умолк


Home | Contact | Directory | Register Your Domain | Become Domain and Hosting Reseller


Copyleft 2008 ruslib.com