----------------------------------------------------------------------------
Перевод Н. Кудрявцевой
L'HUILE SUR LE FEU
Эрве Базен. Собрание сочинений в четырех томах. Т.2.
М., "Художественная литература", 1988
OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru
----------------------------------------------------------------------------
МУНЕТТЕ И МАРСЕЛЮ МИТБУА
I
Тьму прорезает дождь - я стою у окна, и меня бьет дрожь. Раза три уже
ко мне подходили, обнимали, говорили: "Ну, Селина! Иди же спать.
Простудишься". Будто можно простудиться в этих краях, где я должна прийти в
себя; в этих краях, где нет ни глинистых дорог, ни луж, ни туманов, ни
северо-западных ветров; где ночь и дождь не так непроглядны, как у нас, и не
под силу им вытемнить, вымочить все живое и неживое кругом. Оставьте меня...
Как раз в годовщину и вспоминать ночь, которую весь край лесной зовет и еще
лет пятьдесят звать будет надтреснутым голосом "ночью святого Маврикия".
Оставьте меня. Я уже не дрожу. Но лучше бы уж дрожать. Ведь сегодня вечером
исполняется два года...
Я знаю - как раз об этом мне и не надо бы думать. Но разве можно
отторгнуть от себя корни? Моя ли вина в том, что они - точно корневища наших
круглоголовых дубов, немногочисленны, но так глубоко и крепко сидят в земле,
что нашим мужчинам, чтобы расчистить место, приходится вырывать громадную
яму и долгие часы обеими руками орудовать топором с рябиновой рукояткой?
Оставьте меня сегодня вечером. Только сегодня. Я не смакую беду, о нет! Но
снова стать прежней Селиной, той, кого ровесники прозвали Совой,
обитательницей ночного царства, где у нее становятся огромными зрачки,
можно, лишь заглушив в себе крики, забыв все, к чему привыкла. Прежняя
Селина! Я так же хочу вернуть ее, как и вы, но только целиком, полностью - в
еще большей мере, чем прежнюю, ту девчонку в лифчике, который ничего не
держит, - девчонку с торчащими локтями и острыми коленками, которые то и
дело взметывают вальсирующую юбку. Прежняя Селина! Дайте ей прийти в себя.
Жизнь всегда излечивает от смерти, когда ты ее любишь. А я люблю ее, мою
жизнь! Но ведь я и раньше любила ее, и вы знаете, до какой степени. А
сегодня вечером исполняется два года...
* * *
Сегодня вечером исполняется два года с тех пор, как проскользнула та
тень, - которая теперь действительно уже только тень, - и сквозь эту темень,
сквозь пелену дождя я снова вижу, как она приближается. Я снова вижу ее, -
никогда на самом деле не видев, - тем "внутренним зрением", которым,
говорят, наделены девушки с глазами разного цвета. Я выдумываю, ничего не
выдумывая; я - единственная, кто знает все, я посвящена в тайны. Я знаю все
с того самого дня, когда мне пришлось все выслушать - так, что голова
закружилась. С того самого дня, когда словно рефрен звучало сотни раз
повторенное: "Слушай, Селина..." И в ночь святого Маврикия, как и в другие
ночи, он не скрыл от меня ни единого жеста, не щадя, раскрывал передо мной
все, малейшие детали! Ах! Если те, кого мы вынудили к признанию, могут
отомстить нам, лишь оправдав наши предположения сверх всяких ожиданий, лишь
отравив нашу память, - мне отомстили сполна! Я снова вижу, как она
приближается, та тень...
* * *
Она приближается, та тень, растворенная в густоте ночи, в густоте
дождя. Ни формы, ни контура. Черное на черном, нечто чуть более темное,
двигающийся сгусток, заслоняющий на своем пути то более серое пятно облака,
то один из редких, тускло мерцающих огоньков деревни, окутанной ветром и
сном.
Она приближается, невидимая. И неслышная. Вернее, защищенная ливнем,
гулким шумом сообщника-дождя, заглушающего ее шаги. Что это шуршит так
равномерно - клеенка ли плаща трется о ноги или косой ливень яростно хлещет
по листьям и стволам? Плод ли это падает на землю или сапог наступает на ком
набухшей от воды глины и она издает влажный хлюпающий звук, звук
раздавленной губки? Никто этого не определит, даже местные собаки -
намокшие, наглотавшиеся воды, они забились в конуру и не чуют ничего, кроме
всепоглощающего запаха пропитанной водою земли.
А тень между тем приближается с медлительной уверенностью слепца,
который ногой нащупывает дорогу, где мельчайший камешек служит ему
неповторимым ориентиром. Она с легкостью преодолела десятка два препятствий,
перемахнула через забор, пролезла под колючей проволокой, прошла вдоль дома,
откуда доносились оглушительные взрывы хохота со свадебного гулянья,
пересекла сад, проникла в гумно и тут задержалась... Да-да, задержалась,
задержалась, точно влюбленная парочка возле стога сена. Вот она выходит из
калитки - и даже щеколда не звякает. Вон пробирается через кучу брошенных на
току инструментов. Минует серпы косилки, не задев их, направляется влево, к
крольчатникам, возвращается и устремляется по той пустынной дороге, что
исчезает в кромешной тьме, среди вспаханных полей, вся в рытвинах и кочках.
Теперь тень уже не совсем тень. Она приближается все быстрее, слышен
торопливый шаг, настоящие шаги, хлюпающие по грязи; доносится хриплое
дыхание, которому плохо помогают легкие, оно с шумом вырывается из груди.
Еще несколько минут соблюдается осторожность, затем ритм дыхания и ритм
шагов ускоряются - бродяга, широко ступая, уходит прочь. Еще мгновение - и
вдруг он, уже не таясь, кидается со всех ног прочь. Не обращая внимания на
стук каблуков, разбрызгивая лужи, давя щебень, он улепетывает и улепетывает,
задыхаясь, погружаясь мало-помалу в бездонную, давящую деревенскую тьму.
* * *
А ночи и дождю не видно конца. Добрался ли наконец незнакомец,
растворившийся в их густоте, до своей постели? Полночный волокита,
похититель домашней птицы или браконьер - отступился ли он? Понятно же, нет.
И новая тень, что часом позже, на одно лье дальше, появляется на затерянной
тропинке, должно быть, все та же тень, возобновившая свои странные
незаметные передвижения.
Места здесь довольно пустынные. Ни одного дома на пол-лье кругом, если
не считать "Аржильер", стоящей на границе округа фермы, - строения ее, хоть
и рукой подать, совсем неразличимы в темноте, зато угадываются по сильному
запаху навоза, приглушенному позвякиванью цепи в хлеву, когда один из быков
трясет головой. А что же незнакомец - возвращается с фермы? Возможно. Во
всяком случае, он поворачивается к ней спиной и удаляется тем скверным
кратчайшим путем, что по буграм да по кочкам, по лужам да по коровьим
лепешкам выводит на департаментское шоссе. Он будто что-то ищет -
останавливается, идет дальше, останавливается снова... Что это щелкнуло?
Точно раскрылся нож на пружине. Но в раздавшемся вслед за этим поскребыванье
нет ничего трагического - человек просто воспользовался лезвием, чтобы
счистить с подошв тяжелые комья грязи. Теперь ему легче, и он продолжает
путь, словно влекомый странным бульканьем, возникшим в шуме дождя, которое в
любую погоду указывает местонахождение маленького искусственного пруда, где
благоденствуют огромные бесчешуйчатые карпы - гордость семейства Удар,
арендаторов "Аржильер". Наверняка браконьер, да притом опытный: ведь, едва
приблизившись к садку, похожему на тусклую, смоляно поблескивающую бляху,
он, не колеблясь, обходит его и направляется прямиком к затвору шлюза,
который в этот час никак не разглядеть. И вот уже со скрипом поворачивается
рукоятка. Лязг - и проржавевшая шестеренка высвобождает один зубец;
лязг-лязг - еще два. Еще четыре. Вот шестерня и сдалась - затвор дрожит,
постанывает, но поднимается; бульканье перерастает в клокотанье, водопад,
бурлящую лавину, которая, неистово вымывая стены водоема, с грохотом
перемешивает гальку. Неразличимый в черноте ночи, в пелене усиливающегося
дождя, уверенный в том, что неразличим, но и сам не в силах различить
что-либо вокруг, человек выжидает, прислушиваясь и принюхиваясь. Уровень
воды быстро падает, шум становится тише. И еще одна примета: острое
зловоние, которое разливается в воздухе, возвещает о том, что обнажилось
тинистое дно. Поток, несущийся по водосливу, вскоре превращается в тонкую
струйку. Липкая копошащаяся масса сгущается там, в яме, возле самой сетки,
что перекрывает водослив. Еще несколько мгновений, и слышится лишь шлепанье
плавников, безнадежные удары хвостом о землю. Давай, приятель, торопись.
Пора зажигать фонарь, открывать сумку да и грабастать рыбу. Отличная добыча!
Лет десять уже, как все семейство Удар, влюбленное в своих карпов,
довольствуется тем, что приходит сюда побросать им хлебных крошек. А ты не
сможешь и половину их унести. Да, что это ты? Совсем спятил? Уходишь?
* * *
Ушел. Дурацкая ли это выходка или заурядная месть, но он ушел, бросив
две сотни карпов, которые судорожно хватают последние глотки воздуха; до
завтра они вполне успеют сдохнуть и превратиться в зловонные, рыхлые останки
с фиолетовыми жабрами и белыми глазами. Подумаешь, велика беда! Ему-то что?
Он ушел. Дождь устает, сеет мелкой изморосью. Ночь, кажется, тоже устала:
охровое зарево - в другой час можно было бы подумать, что это заря, -
занялось на западе, в стороне Сен-Ле. Зарево быстро разрастается,
разгорается и светящимся своим фоном выдает идущую (или бегущую) к деревне
тень, которая обретает определенную форму, превращается в силуэт. Да еще
какой силуэт! Сперва обрисовывается голова - да-да - в круглой шляпе с
узкими полями, какие зажиточные крестьяне надевают на похороны или на
свадьбу. Затем возникают плечи и руки, воздетые к небу, точно у кюре,
возносящего молитву, - только заканчиваются эти руки двумя сжатыми кулаками.
А вот наконец появляется и вся фигура целиком, ни на что не похожая, ибо
скрыта она чем-то широким, развевающимся на ходу - не то платьем, не то
блузой, не то дождевиком... Зарево с каждой минутой все разгорается - вот
оно уже ярко-оранжевое, ослепительное в центре - и вдруг взметывается,
факелом устремляется в небо, отдавая во власть ветру длинные красноватые
нити... Огонь! Теперь уже точно. Это - огонь. Силуэт покачивается,
подрагивает. Но вот человек выпрямляется и в некоем подобии бешеной пляски
как бы сливается с объятым пламенем небом... Кажется, будто он радостно
загорается сам, вернее, будто сам он исторгает огонь, выдыхает пламя, сжимая
обеими руками грудь.
Понятно - обман зрения. Человек - если это вообще человек - не пляшет.
Он бежит. Бежит во весь опор, по-спортивному: раз-два - через поля; раз-два
- через луга. Во весь опор несется он вниз и бесследно исчезает в ночи, в то
время как близится, становится все явственнее неистовство меди, вопль трубы,
что там, внизу, возвещает о пожаре.
II
Труба, которая со времен оккупации, когда колокола снимали на
переплавку, заменяла в Сен-Ле набат, трубила вот уже около часа. Папа,
верно, вскочил при первых же ее звуках, потому что я даже не слышала, когда
он ушел. Ведь смолоду сон очень крепок. Но и меня в конце концов донял шум,
поднятый Рюо - нашим расклейщиком объявлений и глашатаем, который прошел
вверх по улице Анжевин, выдувая три резкие ноты у каждого проулка, под
каждой подворотней, отнимая мундштук ото рта, чтобы пройтись на чей-то счет
или просто выругаться перед затворенными ставнями. Я открыла глаза,
машинально вытянула руку. Слева, разумеется, никого: мамы нет дома - именно
сейчас она, должно быть, под ахи, охи и прищелкиванья языком торжественно
входит в гумно, затянутое материей в цветочек, неся нечто, высоко
вздымающееся на блюде - шедевр, который стоил двух дней работы и которого
ждали все приглашенные к Годианам на свадьбу (особенно молодежь, потому что
при мамином появлении все устремляются к ней и тогда можно стянуть подвязку
новобрачной).
- Папа! - крикнула я, вскакивая с постели.
Ответа, разумеется, не последовало. Впрочем, я его и не ждала. Я
натянула чулки... Смешно, но я всегда в первую очередь натягиваю чулки,
которые, как правило, свертываются и сползают вниз, пока я брожу в поисках
пояса. А найдя его, я, бывает, с трудом пристегиваю резинки. Вот и тогда у
меня никак ничего не получалось. Папа ушел. Папа - на пожаре. В самом пекле,
там, где всего опаснее, - как всегда. А Раленг и остальные - кроме Люсьена
Троша - наверняка уступают ему свою долю риска... Ни к чему менять ночную
рубашку на дневную! Засунем ее в штаны, сверху - юбка, свитер и куртка...
Застегнем "молнию" - ив путь! Ну, и ветер! Свет я погасила, но двери
запирать не стала - просто захлопнула их; в ушах еще звучали папины слова во
время последнего пожара у Дарюэлей: "А ну, живо в постель! Девчонке в
шестнадцать лет нечего делать на пожаре". Но его не было. И мамы тоже - уж
она-то непременно заперла бы дверь. А одна, совсем одна я оставаться не
могла. Попробуйте спать, когда ваш отец - самый главный в борьбе с огнем! И
я бросилась на улицу, в толпу.
* * *
А труба все трубила. На мгновение она смолкла, и я услышала голос Рюо,
который кричал перед домом с закрытыми ставнями: "Если с вами такое
случится, никто вам не поможет - хоть заживо изжарьтесь, свиньи вы этакие!"
И снова зазвучали хриплые сигналы трубы. Я мчалась в толпе обезумевших,
что-то выкрикивавших, толкавшихся людей и никого не узнавала. Запоздалые
спасатели, которые очухались в последнюю минуту под влиянием возмущенных
жен, верно, только еще вскакивали с пуховых перин, так как во всех почти
домах сквозь ставни сочилась полоска света. Другие, сунув босые ноги в
резиновые сапоги, которые заменили теперь сабо, кое-как застегнув ширинку и
накинув бараний кожух прямо поверх ночной рубашки, выскальзывали в темноту,
пригнувшись под низкой притолокой, и, присоединившись к нам, пускались
бегом. И мы все вместе неслись, шлепая по грязи, к этому неестественному
свету, который, чуть слабея, продолжал полыхать на западе, на самом краю
деревни под замком де-ля-Эй, там, где стоит кучка домов, которую нотариус в
своих актах неизменно именует "местом под названием Шантагас". Невероятная
забывчивость: полдюжины фонарей, которые обычно выключают в полночь, так до
сих пор никто и не зажег, и мы спотыкались, налетали друг на друга в
темноте, прорезаемой то тут, то там освещенными окнами, в которых вдруг
появлялась в профиль голова женщины, ощетиненная бигуди.
- Кто горит-то? - жалобно вопрошали они.
- Уж не Годианы ли? Бедняги! Они ж сегодня дочку замуж выдали!
- Да нет, это у их соседей, у Бине.
- Подумать только, ведь недавно дождь шел!
- Подумать только, это ведь уже третий пожар за два месяца!
Напрасно путевой смотритель, спускаясь по главной улице навстречу
потоку людей, кричал знакомым всем громовым голосом:
- Успокойтесь же, ничего страшного. Горит гумно у Бине - и все. А там и
Раленг, и Бернар Войлочная Голова. И уж почти потушили.
- Смотрите за крышами! Как бы искры не отлетели! - кричали иные
пессимисты, а может, просто шутники, желая подогреть волнение.
И опоздавшие припускались во всю мочь, обливаясь потом, - возможно,
делать им там уже нечего, но надо хотя бы показаться. Тысячелетней
солидарности крестьян, для которых солома первейший подручный материал,
перед их общим врагом, огнем, - уже не существовало; ведь у Виктора Бине,
как и у всех, наверняка застрахована и мебель, и весь инвентарь, а у мосье
Ома - строения. Но обычай есть обычай, и надо, чтобы тебя видели на пожаре,
как и на похоронах.
Однако в ста метрах от Шантагаса люди замедляли шаг. Мне тоже стало
поспокойней, когда я увидела, что ферма цела, сено и поленницы дров не
тронуты и только чердачное окошко гумна еще выплевывает темно-пурпурные,
почти фиолетовые завитки. Пустяки! И сравнивать нечего с тем, что случилось
у Дарюэлей полтора месяца назад, когда пламя, сожрав тридцать тонн фуража и
зерна, спалило двадцать животных; огонь тогда стер с лица земли триста
квадратных метров различных построек, включая мансарду старухи Амелии,
бабушки Дарюэлей, от которой удалось найти одну лишь вставную челюсть -
правда, золотую. Тот пожар был виден даже в Сегре. На три километра он
освещал все кругом ярче заходящего солнца, а потом рассыпал в ночной тьме
миллионы падающих звезд - смертельную угрозу для каждого сеновала поселка.
Вот то был пожар так пожар. А к этому опоздавшие подходили, облегченно
переводя дух. И вместе с тем слегка разочарованные. Они, ясно, в этом не
признавались, но я чувствовала. Ведь если горит не ваш дом, большой пожар -
это очень красиво. Точно бесплатно смотришь трагический фильм о знакомых
местах. И дата такого события грозным жаром надолго остается в памяти; люди
забывают сухую цифру, обозначающую такой-то год, но с уверенностью
когда-нибудь скажут: "Да разве эта лошадь такая уж старая? Я же купил ее в
том году, когда сгорели Дарюэли!"
И наоборот, нет никакой надежды на то, что кто-то вспомнит о данном
случае.
- Убытков - самое большее на сто тысяч франков. Стоило ради этого
вытаскивать из-под одеяла все население! - повторял Рюо, переходя от группы
к группе, и, противореча сам себе, тут же поднял трубу, как на параде, и с
видимым удовольствием выдул еще две-три ноты. Правда, время от времени он
изрекал еще несколько фраз, которые все за ним не торопясь повторяли, не
желая расходиться по домам, чтобы узнать побольше и хоть немного отдышаться.
- Д-а, третий за два месяца. Никогда такого не было. Это уж слишком.
* * *
Папу я увидела сразу и, мигом успокоившись, - правда, его реакция на
мое появление показалась мне странной, - забралась на одну из высоких куч
камней, которые давно уже никто не использует, но которые все еще часто
можно увидеть на задворках кранских ферм, и стала смотреть. Огонь уничтожил
все в гумне, испортил большую часть черепицы, разрушил дранку, обжег
стропила. Как следует, верно, разойдясь поначалу - так бывает всегда, когда
загорается гумно, - огонь затих за неимением пищи, не озаряя уже округу, а
лишь отплевываясь изредка пучками искр. Двое соседей пригнали свои Б-14, и в
безжалостном белом свете фар сцена походила на киносъемочную площадку,
высвеченную юпитерами. Теперь вместо дыма поднимался пар, и в воздухе стоял
запах жареного ячменя, залитых водой тлеющих углей. Под наблюдением
рыжеволосого толстяка - механика Люсьена Троша - старательно, с
размеренностью автомата, урчала небольшая общинная мотопомпа, а папе
оставалось только посматривать за фермой да заливать тлеющие угли. Вся вода
из лужи прошла через его ручной насос. Наконец я увидела подошедшего Амана
Раленга, бакалейщика, капитана пожарной команды, который успел обрядиться в
форму, не забыв при этом нацепить и медаль; он отдавал приказания,
исполненный важности и чувства собственного достоинства, начищенный и
отглаженный, полный решимости не сломать в схватке с огнем и кончика ногтя.
Он поднял руку.
- Все в порядке, Бертран, - изрек он. - Мы его придушили. Можешь
спускаться... Вы все тоже можете сворачиваться!.. Слышишь, Трош? Можете
сворачиваться.
Трош не шевельнулся и не произнес ни звука в ответ. Ни он, ни
остальные. Приказ Раленга звучал обычно, как предложение, и повисал в
воздухе, если папа, заместитель Раленга, его не подтверждал. А папа, куда
более дотошный, чем Раленг, на сей раз промолчал. На нем была только
противопожарная синяя спецовка, голову же, вопреки правилам, прикрывал лишь
знаменитый черный войлочный шлем, которому он и был обязан своим прозвищем;
папа сидел верхом на коньке крыши, общей для гумна и хлева, там, где он
прорубил топором дыру в балке, чтобы выпустить огонь и помешать ему
распространиться по ветру. Пучок обгорелых волос торчал у него из
расстегнутой куртки; к низу живота удивительно некрасиво, точно мальчик-пис,
он прижимал общинный брандспойт, насаженный на хлипкий длинный шланг,
который, булькая, выплевывал слабыми струйками остатки грязной воды.
Внезапно она совсем иссякла, и брандспойт бессильно и смешно стал отрыгивать
воздухом.
- Говорят тебе - можешь спускаться. Кончено. Да и воды все равно уже
нет...
- И фильтр, видимо засорился, - добавил штатский с великолепной
окладистой бородой.
Взглянув на него, папа узнал доктора Клоба и передернул плечами. Тем не
менее он еще несколько секунд понаблюдал за развалинами, что-то проворчал,
коротким жестом потребовал лестницу и спустился вниз. Последние завихрения
дыма растаяли. Гумно теперь представляло собой классическое зрелище
разъеденных балок, искореженного металла, обгорелых мешков, полусварившегося
картофеля, киснувшего в угольной жиже. Рюо наконец умолк. Хозяева машин,
боясь за аккумуляторы, выключили фары. И возвратилась ночная мгла,
непроницаемая, как занавес, лишь проткнутый кое-где блеклыми звездами,
кое-где алыми огоньками сигарет да старым фонарем "летучая мышь", с которым
Бине обшаривал углы, чтобы иные спасатели под шумок не уволокли со двора
живность. Его дочь Огюстина успокаивала коров, которых в первые же минуты
пожара спешно вытолкали в огород. Я молча и неслышно проскользнула за стеной
людских спин и следом за пожарниками, соседями и зеваками прошла в большую
комнату, где фермерша, ворча, но не решаясь нарушать обычай, машинально
наполняла ряды рюмок.
- Вся картошка погибла! - то и дело жалобно всхлипывала она. - Как есть
вся! И люцерну ведь только-только скосили... Чем же нам теперь скотину-то
кормить, я вас спрашиваю? А инвентарь? Да еще корнерезную машину умудрились
забыть в пристройке!
Сгорбившись от усталости, опухшие со сна, но все время настороже - ведь
скажешь слово в утешение, а потом сетований не остановить - пожарники
покачивали головой, однако рот держали на замке. Зажав в кулаке рюмку
виноградной водки, они смаковали букет, подолгу принюхиваясь и с уважением
приговаривая: "Ого! Аж сорок восьмого года"! - и каски одним махом
запрокидывались назад, разбрасывая золотистые блики. Исполнив обычай и
пробормотав не менее традиционную фразу: "Доброй ночи, дамы и господа!" -
пожарники по большей части сразу же тихонько удалялись, не слишком, видимо,
прельщаясь перспективой провести бессонную ночь, если их назначат в группу
охраны, которая обязана наблюдать за углями и смотреть, чтобы где-нибудь
снова не загорелось. Соседи, также стараясь избежать возможной повинности,
отправились следом за ними. И вскоре в комнате остались лишь люди именитые -
капитан, помощник мэра, врач, словом, те, кому положение не позволяло
слишком быстро бить отбой, - да скопище старух, которые только и ждали
повода погундосить в хоре плакальщиц. Теперь уж я никак не могла остаться
незамеченной.
- А ты что тут делаешь, Совушка? Что это тебе - кино?! - напустился на
меня доктор Клоб, тряся бородой.
Папа, примостившийся возле плиты, резко обернулся в мою сторону и
покачал головой, выражая немое неодобрение. А я, целуя ладонь, послала ему
через стол десяток поцелуев - против этого папа всегда был бессилен, он
умолкал и даже выжимал из себя улыбку - сначала мрачную, потом потеплее, а
потом и вовсе понимающую. Моя взяла. Я проскользнула позади доктора Клоба.
Вокруг керосиновой лампы, заменявшей выключенное из предосторожности
электричество, причитания возобновились с новой силой.
- Да еще и урожай-то в нынешнем году никудышный, - стонала фермерша.
- А моя-то внучка замуж сегодня вышла! Свадьба с огнем - ох, не к
добру! - надтреснуто блеяла бабушка Годиан, не успевшая еще снять свое
лучшее платье.
Наконец Раленг, пользуясь правом дальнего родственника, счел за лучшее
перебить ее.
- Да не голоси ты, Валери, - раздраженно сказал он. - Все вы спали, как
сурки. Вам и так повезло, ничего, можно сказать, не потеряли. Без Бертрана,
правда, сарая бы уже не было. Кроме него, никто бы не полез на крышу делать
проруб...
- А уж тем более ты! - процедил папа.
Это была первая фраза, которую он соблаговолил произнести. Все взгляды
устремились на него. Но он не добавил больше ни слова. Повернувшись ко всем
спиной, он сидел верхом на стуле перед плитой, где тлело еще несколько
головешек, и, раскачиваясь, с отвращением разглядывал их.
- А ты ничего не хочешь, Бертран? - спросил Бине.
Отец покачал войлочным затылком.
- Меньше было бы пьяниц, - проворчал он, не оборачиваясь, - меньше было
бы пожаров.
- Скажешь тоже! - заметил Амбруаз Каре, помощник мэра и владелец "Ужа"
- одного из трех кафе поселка, самым исправным посетителем которого он сам и
был. Губы его растянулись в примирительной улыбке, и он достал пачку
"Житан".
- Ты же знаешь, Амбруаз, - опередил его папа, - что я не курю. Меньше
было бы курильщиков...
- Скажешь тоже! - повторил помощник мэра. Отвергнутая папой пачка
"Житан" пошла по кругу.
Каре, скривившись, взял последнюю сигарету и сунул в уголок рта.
- Пожаров, что и говорить, в последнее время хватает, - прошептал он,
зажав сигарету в зубах и яростно ударяя большим пальцем по колесику
зажигалки. - И вечно норовят спихнуть все на курильщиков да на пьяниц. А я
вот начинаю думать, что тут чей-то злой умысел. Кстати, я звонил сейчас в
замок. Подошел дворецкий и сказал, что, мол, мосье де ля Эй, верно, спит и
что он не пойдет его будить из-за того, что горит какое-то гумно.
- Спит, спит... Да что же это такое? - возразил доктор Клоб. - Как
разгуливать по ночам - так пожалуйста! Промчался тут точно ураган, когда
горело, взглянул издали на пожар и отбыл, сказал только: "А все же это
красивее костров на иванов день!"
Я даже вздрогнула. До чего же он любит говорить всякие глупости,
которые так ему вредят! Противный крестный! Никогда не упустит случая.
Раленг, Рюо, Бине понимающе переглянулись.
- А еще я позвонил в бригаду, - поспешил добавить Каре, который, по
слухам, был бесконечно предан де ля Эй, - и кто-то из младших чинов обещал
передать, чтобы к завтрашнему утру нам прислали сюда двух жандармов...
- Дармоеды! - бросил папа.
- Спору нет, - подавляя раздражение, продолжал Каре, - ты к ним не
относишься. Уж на что ты нелюдим, а молодец: как что у ближнего случится, ты
всегда хоть чем, да поможешь. Я-то, понятно, знаю, что у тебя перед огнем
есть небольшой должок...
- Да уж - небольшой! - глухо молвил отец.
И, круто обернувшись, к всеобщему ужасу поднес руку к затылку таким
знакомым нам вызывающим жестом.
- Не надо, не трогай, - напрасно пыталась остановить его я.
Ничего с ним не поделаешь. Он сдернул войлочный шлем, выставив всем на
обозрение свой жуткий затылок - местами красный и гладкий, точно обезьяний
зад, а то усеянный белесыми шрамами, шершавыми блямбами, лиловатыми шишками.
Но как ни ужасен был его затылок, меня это не смущало. Нет, правда, если это
смущало маму, смущало всех вообще, меня это не смущало ничуть. Но почему
папа с таким удовольствием выставлял это напоказ и глаза его так вызывающе
поблескивали? Разве не знал он, что только я, его дочь, умею - значит, имею
право - смотреть на него и этого не видеть, а в особо мрачные дни даже
целовать его, медленно скользя губами по щеке к уху... К уху! Все они
бесстыже уставились на его уши, вместо которых были две дырки, две воронки с
искромсанными закраинами. Они разглядывали с брезгливым любопытством его
лысую голову, словно привидевшуюся в кошмаре, изуродованную кожу, как бы
остановленную гранью бровей, частично уцелевших после того выстрела из
огнемета, под который отец попал в 1940 году, - благодаря бровям и уцелели
чудом два нежно-голубых, небывало голубых глаза, замутненных дрожащей
пеленой слез - словно шарики мыла в грязной от стирки воде.
- Это ж надо, чтоб так досталось! - запричитали плакальщицы.
Помощник мэра - и я была благодарна ему за это - отвел глаза.
- Да пустяки, - произнес он. - Все ты правильно делаешь. Мосье де ля Эй
сказал мне на днях, что хочет представить тебя к медали.
- Лучше бы он сюда пришел!
Папа резко поднялся на ноги. Подойдя к нам, он внимательно посмотрел на
Каре, а тот закурил сигарету и задумался, держа в пальцах горящую зажигалку.
- Лучше бы он сюда пришел, - повторил папа. - Мэр он или нет! Да к тому
же и горела-то одна из его ферм! Во всяком случае, передай, что я в его
жетонах не нуждаюсь. И передай, что у меня просто мания такая - гасить все,
что бы там ни горело.
Его дыхание, точно выпущенный снаряд, прибило желтое пламя зажигалки,
унесло его, поглотило. И он расхохотался. Неожиданно приятным смехом,
звонким, как у ребенка, безудержным, так что обнажилась вся вставная
челюсть, - смех длился не меньше полминуты и вдруг разом оборвался, а
изувеченный лоб прорезала глубокая морщина.
- Вот так-то! А вы разве пчел не держали? Я ведь, помню, уступил вам
один рой.
Тут и там замелькали улыбки: нежность папы к медовым мухам была всем
известна. Злые языки утверждали даже, что у Дарюэлей он бросился спасать
ульи, прежде чем спасать лошадей.
- Не волнуйся, - сказал Вине, - у нас всего-то два улья, да и те в
глубине сада.
- Ну и хорошо! - отозвался папа, казалось, с облегчением переводя дух.
- Аман, нам бы надо определиться, - заговорил он уже другим тоном. -
Остаемся мы дежурить или нет?
- Чего ради, все равно гореть-то уже нечему, - хлопая слипающимися
глазами, ответил бакалейщик.
- В гумне-то нечему. А вот еще где - другое дело. Я, пожалуй, останусь:
устроюсь в хлеву. Но сначала - раз воды в луже совсем нет - сбегаю в
магазин, возьму удлинитель для шланга, чтобы в случае чего достать до
колодца в замке. И захвачу еще один огнетушитель. Подожди тут меня минут
десять. А после сразу пойдешь спать.
Раленг нахмурился, подавил зевоту, но протестовать не решился.
- Ну, иди, - пробурчал он, - иди!
Я шагнула вперед. И тут же отступила. Папа, казалось, забыл обо мне. Он
уже вышел на улицу, и его звонкие, твердые шаги зазвучали в ночи.
- Честное слово, пойду и я, - сказал помощник мэра. - Никому, кажется,
я больше не нужен. Доброй ночи.
- И вы, бабоньки, идите-ка спать, - решительно заявил фермер. - Я
подежурю с Бертраном в хлеву. А ты, Селина, что тут делаешь?
- Папу жду. Мама-то у Годианов, я с ней и вернусь.
* * *
В опустевшей комнате остались только Бине, Раленг и я. Мужчины сидели
друг против друга, разделенные литровой бутылью виноградной водки. Прошло
четверть часа. Как раз время, чтобы пропустить пару рюмочек. Я посасывала
кусочек сахара, смоченный в водке, и думала: "Когда, интересно, вернется
мама?"
- Что бы мне встать пораньше, - не унимался Бине, обсуждая случившееся.
- Но на свадьбе-то у Годианов шум стоял несусветный. Представляешь, я
сначала даже подумал, не у них ли что дурное случилось.
- Так многие подумали, - отозвался Раленг. - Ведь когда парень с
какой-нибудь гулялкой уходит на сеновал, ему же надо куда-то девать окурок,
а поглядеть, куда он упал, уже и недосуг. Извини, Селина, я позабыл, что ты
тут.
Это просто так - вежливости ради. Девушки, что живут в лесу, носят
рукава до запястья, платье застегивают по самое горло, но слышат зато
всякое. "Бык с телкой, кролик с крольчихой чего только не выделывают! А у
меня - подвязки!" - здесь это означает: "Знание - не порок". Есть парни,
есть гулялки. Но, уж во всяком случае, Селина Колю к ним не относится.
- Десять минут! Десять минут! - продолжал Каре, поворачиваясь на стуле.
- Все равно что минутка у парикмахера!
Он в нетерпении вскочил, чувствуя, что засыпает, толкнул дверцу и вышел
во двор глотнуть свежего воздуха; Я пошла за ним.
- Тишь-то какая! - заметил он. - Никогда не скажешь, что совсем недавно
в этом дворе толклось больше ста человек. А что там на свадьбе-то?
- Да, праздновать, по-моему, не стали, - сказал Бине и добавил: - Твоя
мать вернется раньше тебя, Селина.
Небо немного расчистило ветром; тучи змеились, текучие, стремительные,
а над ними, казалось, неслась куда-то луна; неподалеку сипел петух. Тихонько
мычала в стойле корова, и было отчетливо слышно, как шершавым языком она
вылизывает теленка.
- Тишь-то какая! - повторил Раленг. - Вечно Бертран преувеличивает,
всего боится. Надо бы мне отправить его обратно, к любимому дракону в когти.
- И, не успев договорить, стал прислушиваться.
- А вот, кажется, и он, - сказал Бине.
- Нет, - отозвался Раленг, - слышно с другой стороны, со стороны поля.
Кто-то бежит, бежит кто-то, Виктор... Господи помилуй! Что еще стряслось?
Оба бросились к дороге. Нет, это были не шаги, а неистовый, тяжелый,
спотыкающийся бег, сопровождаемый хриплым дыханием обессилевшего человека. Я
схватила Раленга за руку и нервно стиснула. Топот стремительно приближался;
человек, непривычно для крестьянина срезая путь, несся прямо через
кукурузное поле, круша все на своем пути.
- Юрбэн, работник с "Аржильер"! - воскликнул фермер.
Неожиданно высвеченный луной человек вырос, как из-под земли, на краю
кукурузного поля. Казалось, он вот-вот рухнет - его шатало, он спотыкался о
комья свежевспаханной земли, полоска которой еще отделяла его от дороги.
- Сюда! Сюда! - кричала я, и мой голос звучал не менее пронзительно,
чем когда я в школе скликаю подружек идти за ландышами. Работник, собрав
последние силы, преодолел еще тридцать борозд вязкой земли и свалился,
выбравшись на дорогу. Ему понадобилось не меньше трех минут, чтобы перевести
дыхание.
- "Аржильер", - пробормотал он. - Скорей! Скорей! Там все горит... Все
горит, с самой полуночи.
- "Аржильер"! - Но ведь это тоже ферма мосье де ля Эй, - растерянно
заметил Раленг.
- Тоже ферма мосье Ома! Надо его предупредить. Я сбегаю - это в трех
шагах.
И, прижав локти к телу, тряхнув волосами, я кинулась к замку.
III
Долго мне бежать не пришлось.
- У-у! - окликнула меня большая темная фигура, внезапно возникшая среди
высоких молодых каштанов, из которых сделаны три четверти стояков в ограде
Сен-Ле (о плодах уж и говорить нечего - они ничуть не меньше лесных орехов).
Со своей страстью пугать людей мосье Ом в конце концов совсем испортит мне
сердце. Он подхватывает меня, берет на руки и несет точно бездыханную -
руки, ноги болтаются, и я не противлюсь - метров пятьдесят.
- Вот волк ее и съел! Ам-ам...
Он смеется и шершавыми губами, пахнущими грушевой водкой, елозит по
моему виску. Потом делает вид, будто собирается бросить меня в канаву, снова
прижимает к груди и неожиданно ставит на ноги прямо перед собой.
- Не до этого сейчас, крестный, - наконец говорю я, - "Аржильер" горит.
- Гм! - произносит он. - "Аржильер"! Ты хочешь сказать - Бине?
- И "Аржильер" тоже.
Мосье Ом застывает как вкопанный, затем издает долгий, decrescendo
{Постепенно затихающий (ит.).} свист. Он, папа, да и я сама не любим лишних
слов. Мне хотелось сказать ему: "Надо идти туда. Вы уже допустили одну
оплошность - так исправьте ее. У нас тут не столько рассчитывают на помощь,
сколько ждут сочувствия. Если не навещать больного в больнице, он надолго
затаит на тебя обиду, пусть даже доктор на всех углах кричит, что после
каждого визита у пациента поднимается температура. Погорелец, который не
видит мэра на месте происшествия, никогда больше не станет голосовать за
него. Попричитать хором - непременное проявление вежливости в Сен-Ле.
Прислушайтесь к вашим флюгерам - они край свой знают, а потому и скрипят без
устали..." Все напрасно! Мосье Ом берет меня за руку и тянет.
- Не нужно было мне уходить от Бине, - говорит он. - Я велю
предупредить сторожа, и мы все поедем на машине.
* * *
Однако, пробежав вместе со мной сто метров и взобравшись, перемахивая
через две-три ступеньки, по нескольким лестницам, - отчего наверняка
учащенно забилось его шестидесятилетнее сердце, - он останавливается под
бинионией и окидывает взглядом окна. Комнаты его жены, на третьем этаже,
освещены - не важно, ей никогда ни до чего нет дела. Гораздо большее
раздражение, по-моему, вызывает у него то, что освещено окно кабинета и в
нем вырисовывается взволнованное, полное нетерпения лицо дворецкого.
Понятно, что крестный отнюдь не горит желанием выслушивать сетования и
непререкаемые советы Гонзаго, этого автомата, напичканного готовыми
формулами и приобретенного вместе со всем прочим в замке, - не человек, а
ходячая мебель в жилете с четырьмя кармашками, точно комод с четырьмя
ящиками. А тем более мосье Ом не имеет ни малейшего намерения сообщать
Гонзаго, откуда и в котором часу он возвращается домой, не желает, чтобы тот
знал, что он вообще ушел. Несмотря на спешку, мосье Ом сворачивает направо
и, подталкивая меня кончиком указательного пальца, проскальзывает в аллейку,
обсаженную кустами бирючины и выводящую нас к потайному ходу в башню, ключ
от которого есть только у него. Ключ этот вообще-то не нужен, так как в
башню можно пройти и внутренними коридорами, но вес и размеры ключа,
оттягивающего карман, постоянно напоминают ему, что он, Ом, фабрикант
мешков, стал владельцем средневековых развалин, имеющих большую историческую
ценность и за бешеные деньги перерытых вдоль и поперек, с тем чтобы провести
центральное отопление, водопровод и электричество. Вот дверь открыта, и
виднеется нечто вроде потайной лестницы, которую мадам Ом "восстановила"
там, где она, "несомненно, находилась в средние века". Неужели мы будем
терять время и следовать ритуалу?
Да. Прежде всего удар каблуком по чугунной плите, круглой, как крышка
канализационного люка, прикрывающей вход в бывший погреб для хранения сидра,
впоследствии превращенный в подземную тюрьму; полая плита скрипит, и мы
поднимаемся на семнадцать ступеней - все разной высоты. Второй этап ритуала:
три удара в другую круглую дверь, такую же, как первая, только ведет она в
гостиную, за висящим на стене гобеленом. И все это делается для того лишь,
чтобы предупредить мадам Ом (лучше называть ее "мадам де ля Эй"). У нее
слабое сердце, и она всякий раз умирает от страха, когда ее муж, пройдя за
гобеленом, неожиданно появляется из стены. Крестный стаскивает клеенчатый
плащ, заляпанные грязью сапоги, круглую маленькую шляпу, под ленту которой
засунуто фазанье перышко, и сует все это в стенной шкаф, замаскированный так
искусно, что он совершенно сливается со стеной. Из шкафа он достает домашние
туфли-носки и надевает их с видимым удовольствием. Еще одна уловка
взломщиков: чтобы выиграть время, мы на четвереньках проползаем под
гобеленом. В гостиной - никого, мы быстро пересекаем ее, но по дороге мосье
Ом успевает окинуть комнату хозяйским взглядом - странным взглядом, ибо
поворачивается один только зрачок, темно-голубой, почти лиловый, другой же
остается неподвижным и кажется застывшим в задумчивости. Ковры вылизаны,
тщательно пропылесосены; сверкают серебряные светильники, блестит мебель,
начищенная полиролем "сибо". Прекрасно. На что, казалось бы, жаловаться? И
однако, нахмурив брови, он устремляется в галерею, целиком затянутую джутом,
мешковиной, цвет которой, по его мнению, настолько нейтрален, что "подходит
для больших поверхностей и служит выгодным фоном для любой картины". Но
картин - всего одна. "Не могу же я оставлять тут чьих-то предков, -
частенько говорил он. - Хватит и одной мешковины". И в самом деле, с его
стороны это не столько вызов, сколько напоминание, удовлетворение, рожденное
сознанием своих корней, горделивое смирение. Он проходит, высоко подняв
голову, вдоль пустых стен, до самого конца галереи. Я знаю, что там он
остановится перед единственным уцелевшим полотном, на котором, как считают,
изображен Гонтран де Сен-Ле - разряженный зверь, завоевавший в Кране такую
же репутацию, какой пользовался на юге Луары Жиль де Ретц. Мосье Ом
действительно останавливается.
- Ах, мерзавец Гонтран! - в который раз повторяет он. И делает то, что
я ненавижу: лезет в левый карман куртки - туда, где обычно носят бумажник,
достает плоскую фляжку и, высоко подняв ее, точно провозглашая тост, одним
духом - буль-буль - выпивает остатки своей ежедневной порции грушевой водки.
- Минутку! Я сейчас приду.
Здесь я всегда и жду его. Дальше располагается малая гостиная, где
всегда можно нарваться на мадам де ля Эй, которая меня не то чтобы не
выносит, но любит весьма умеренно, воспринимая не более как одну из тридцати
шести причуд своего мужа и дергаясь всякий раз, когда я в ее присутствии
называю его "крестным". И сколько я к ней ни подлизывалась, мне так и не
удалось ее приручить; папа - страховой агент - слишком мелкий чиновник, да и
мое свидетельство об окончании неполной средней школы не многого стоит. Так
что лучше уж я подожду возле "мерзавца Гонтрана", столь любимого мосье Омом.
Он двадцать раз рассказывал мне, что Гонтран - чудовище, ограбил уйму
монахов, спалил уйму деревенских, изнасиловал столько-то монахинь и
множество хорошеньких крестьянок, прежде чем оказаться на Гревской площади.
Физиономия у него свирепая, заросшая волосами, глаза дикого зверя, нос
острый, точно копье, но при этом - свежий цвет лица и широкая, исполненная
хлещущей через край энергии, неиссякаемой уверенности во всепрощении небес и
непререкаемого права как угодно потрошить страдающее человечество - улыбка.
Мосье Ом глядит на него всегда с восторгом, даже с завистью, и часто мне
кажется, что Гонтран вот-вот встрепенется и проревет: "Ну как, верзила,
весело тебе живется на наших землях?" Так воспользуемся же тем, что мы одни,
подойдем да и пощекочем ему нос. А вдруг ты чихнешь, рыцарь без страха и
упрека? Мой палец скользит по слою краски, испещренному тонкими трещинками,
и натыкается на шероховатость, образованную краем нагрудника, напоминающего
металлический бюстгальтер.
* * *
Бюстгальтер! И вот я уже погрузилась в воспоминания, унеслась далеко.
Благодаря бюстгальтеру мы и познакомились с крестным. Я и сейчас краснею,
вспоминая эту историю, хотя с тех пор не прошло и двух лет. Я тогда еще
училась в общинной школе, но уже в классе "аттестатников", где половина
учеников считаются "большими", а другая половина, бедняги, нет: они могут
сколько угодно держать руки в холодной воде, и свитеры на них висят
плоско-плоско. Этим отличалась и я, что, право же, обидно для лучшей
ученицы, которая тут ничего поделать не могла. Но, не обладая содержимым, я
жаждала обладать вместилищем (как, впрочем, и все - не зря же бабуся Торфу
без конца повторяла: "Людям все только подавай уважение, а без заслуг можно
и обойтись"). Правда, у меня была такая же нужда в бюстгальтере, как у
шестнадцатилетнего мальчишки в бритье, хотя он все же выпрашивает у отца
опасную бритву, чтобы срезать легкий пушок. "Знаешь, мне так неудобно", -
тщетно твердила я маме, у которой по этой части было все в порядке, так что
она только пожимала плечами. "Лифчик! А на что же ты будешь надевать его,
моя птичка?" - говорил папа, улыбаясь своей широкой кривой улыбкой, которая
всякому другому показалась бы жуткой гримасой, но я-то знала, что это
улыбка, да к тому же предназначенная только мне. Наконец, в один прекрасный
день, мама потеряла терпение. "Господи боже ты мой! - воскликнула она. -
Замучила ты меня. Покупай себе эту штуковину, но денег не проси - у тебя у
самой их хватает". Знаменательная капитуляция! Не говоря ни слова, я тотчас
кинулась на рынок, дрожа от волнения, - ветер трепал мне волосы, цепочка,
надетая поверх свитера, подскакивала на груди, где разве что в лупу можно
было разглядеть два еле заметных бугорка, которые легко было принять за
пуговицы на нижнем белье. Деньги звякали у меня в карманах. _В обоих моих
карманах_, ибо нужны были два кармана - ведь требуемая сумма складывалась не
из одной лишенной всяческой поэзии сиреневой купюры, а представляла собой
звонкую, тяжелую кучку меди и алюминия. Ровно восемьсот семьдесят три франка
- жертвоприношение двух копилок, розовой свинки и терракотовой груши,
которые я с размаху швырнула на пол так, что они разлетелись на тысячу
кусков, раскрошившихся среди россыпи кругляшей по пятьдесят (начальный
капитал), двадцать (визиты многочисленных тетушек), десять (воскресный
урожай) и даже по два (манна небесная) франка. Замечу в скобках: случались и
утраты. Экономить? Но это же сплошной обман. За мой недолгий накопительский
опыт я умудрилась потерять больше ста франков в монетах, вышедших из
обращения. Невелика беда! Одним прыжком я достигла магазинчика трикотажных
изделий, который по пятницам устанавливал на ярмарке свой фургон между
зеленым тентом торговца тканями и краснополосатым - передвижной мясной
лавки.
Ни тени колебания - выбор сделан мною давно. В качестве вместилища моих
прелестей я страстно желала приобрести одну модель восхитительной формы,
украшенную черными кружевами. Не успев отдышаться, я оттолкнула изумительные
трикотажные штанишки и указала пальцем на предмет, местоположение которого
приметила уже давно.
- Сколько? - едва слышно спросила я.
Торговка, долговязая и тощая, с длинными, как у лошади, веками, даже не
взглянула в мою сторону.
- Семьсот тридцать пять, - фыркнула она. - Вам какой размер?
- Восемьдесят, наверно, - смущаясь и краснея, ответила я. И стала
вычерпывать монеты из карманов - наполнила сначала одну руку торговки, потом
другую.
- По крайней мере, - продолжала она, - хоть денежки у этой барышни
водятся. - И, упаковывая покупку, совсем некстати добавила: - Восемьдесят
сантиметров подойдет, наверняка. Впрочем, это ведь самый маленький.
А бедненькая Селина, получив предмет своих мечтаний, аккуратно
завернутый в папиросную бумагу, почувствовала, что радость ее наполовину
куда-то испарилась. Она уже готова была вернуть злополучный бюстгальтер, как
вдруг кто-то за ее спиной произнес:
- Самый маленький, зато самый миленький!
Услышав этот незатейливый комплимент, я обернулась и, зардевшись от
смущения, робко улыбнулась великану с фигурой ярмарочного силача, но с шеей
и лицом старика. Это был новый владелец замка. Человек, чья собственность
простирается на тысячу моргов земли, по которым проходят двенадцать
проселочных дорог, где насчитывается двадцать восемь прудов, четыре холма и
девяносто три участка - по его собственным словам. Мосье Ом, которого только
что выбрали мэром Сен-Ле, потому что у него наверняка есть связи, потому что
он богат, потому что кушак мэра "надо давать людям, которым нечего больше
делать и у которых достаточно монет, чтобы не залезать в казну". Он тяжелым
взглядом смотрел на меня.
- Один глаз зеленый, другой - карий... Ну и ну! А у меня, видишь, один
- сиреневатый, а другой - голубой. Правда, сиреневатый - фальшивый: он
стеклянный.
Он взял меня за локоть. За локоть, а не за руку, как маленькую девочку.
Он взял меня за локоть и повел, сразу начав рассказывать, что у него была
дочка, у которой тоже были разные глаза. Он говорил о ней без видимого
волнения - совсем как если бы речь шла о пропавшей собачке. Но у него
хватило такта не посмеяться над бюстгальтером. Хватило ума не остановиться
возле торговки конфетами (а я с удовольствием погрызла бы их, но сильно бы
разозлилась). Я уже ненавидела его длинные зубы, небрежность в одежде (в
лесных краях крестьянин может ходить в отрепьях, но "господа" обязаны и в
будний день одеваться, как к обедне), шею, которая складками наползала на
несвежий воротничок, сиреневатый глаз. Но я уже любила его голубой глаз,
мускулистые руки, твердую походку. А потом... О господи, я и сама не знаю,
все пошло как-то само собой. Видимо, судьбе было .угодно, чтобы мосье Ом
стал часто встречать эту вечную беглянку, для которой не было большей
радости, чем носиться по полям. Мы вместе совершали прогулки. Притом все
более далекие. Мосье Ом говорил. А я его слушала. Однажды к концу прогулки
он привел меня в замок и угостил булочками, которые его жена намазала
двойным слоем масла и кизилового варенья. Наконец мосье Ом явился к нам -
отдать дань вежливости мосье Колю, а главное, мадам Колю, которые держались
настороже, но были очень польщены. И даже, должна признать, больше польщены,
чем насторожены. А по деревне пошел слух: "Да уж, повезло ей! Если эти
бездетные богатеи ее удочерят..." Меня удочерят? А папа? А мама? Да разве
позволят они удочерить свою единственную дочь? Мосье Ом - мой "крестный"
(настоящий умер, а потому все возможно). И мосье Ом не станет упоминать меня
в своем завещании. Когда обуреваемая подозрениями, я стала появляться все
реже, он, догадавшись о причине, успокоил меня:
- Не волнуйся. Мы с женой все отписали Обществу защиты животных. Так
что тебе, коль скоро ты не зверек, опасаться нечего.
На этих условиях я с радостью осталась его крестницей. И даже немножко
дочкой. И еще чем-то, что носится в воздухе, никогда, к счастью, не исчезая
вовсе, и заставляет его прикрывать голубой глаз, если вдруг он встречает
меня с товарищами. Ревнует? Вполне возможно. Ревнует, как папа. Но так же,
как папа, держит эту ревность про себя, никого не терзая своими муками.
Почему он так много ходит, все ходит и ходит, дни и ночи напролет, и лицо
его так сурово? И чем я могу ему помочь? Красной шапочке ведь так и не
удалось вылечить волка.
IV
На сей раз с самого начала ясно, что это катастрофа. Их пятеро -
Раленг, папа, Люсьен Трош, Вантье и Дагут, столяр, - всего пятеро в
грузовичке, который тащит мотопомпу. Вместе с Бессоном, лесничим, мосье
Омом, которого в расчет брать нельзя, и мной, которую совсем уже считать
нечего (и которой, когда папа вернулся к Бине, пришлось вымаливать у него
разрешение поехать в "панарде" наверх, в "Аржильер"), нас будет восемь
человек. Там позади, в деревне, впустую надсаживается Рюо. Почти все
спасатели, изнуренные этой ночью, уснули, а тот, кто соблаговолил приоткрыть
один глаз, верно, тут же и закрыл его, бормоча: "Ничего, обойдется. Я и так
довольно поработал нынче ночью. Пусть теперь другие попрыгают". Пришлось
потратить уйму времени, чтобы снова собрать необходимые вещи, свернуть
шланги, уложить все в дорогу, залить в бак бензин у Дюссолена, владельца
гаража и бензоколонки, которая была уже заперта на ключ. Словом, первые
спасатели появились в "Аджильер" с двухчасовым опозданием.
- "Эгей, солеварница, куда же ты бежишь?" - напевает за моей спиной
папаша Бессон - сама флегма (который к тому же не знает ни одной песни,
кроме этой).
- Да напрасная это затея! Там уже все сгорит, покуда мы приедем, -
развалившись на сиденье, провозгласил Раленг.
Машины ехали рядом - "панард" слева от грузовичка, вопреки правилам.
Сидевшие в машинах переговаривались между собой. Папа молчал. Крепко сжав
руль, он давил на акселератор, выжимая из машины все, что можно. Да,
конечно, когда с удлинителем на плече и огнетушителем в руках он появился у
Бине, вид у него был совершенно ошарашенный. Вслед за другими он шепотом
повторял:
- Да мы ведь и дух перевести не успели. - И вслед за другими добавлял:
- Какая-то сволочь у нас завелась! Но с чего вдруг? И кто?
Побелев от ярости, кусая большой палец, он слушал прерывистый рассказ
работника:
- Скотина! В пяти местах поджег! В пяти! В хлеву, на чердаке, в сарае,
и на сеновале. Хозяин кричит мне: "Телефон не работает... Бери "джип" и дуй
в Сен-Ле. Джип! Как бы не так! Все четыре колеса проткнуты! И шины у моего
велосипеда тоже. Вот я и помчался... Ну что же это делается-то, Раленг? Что
ж это делается?
Потрясенный Раленг ничего не мог ответить. Как и мосье Ом. Но отец
быстро взял себя в руки. Он вернул помощника мэра, разыскал Рюо, разыскал
Троша, заставил каких-то людей пойти за ним, велев каждому конкретно сделать
то-то и то-то и тем выведя их из состояния растерянности и панического
страха.
- Бине, теперь ты сам присмотришь за гумном. Оставляю тебе
огнетушитель, а если вдруг огонь примется снова, все очень просто:
опрокидываешь его и срываешь чеку. Но смотри! Направляй струю, не поливай
куда придется, целься в самый низ пламени, срезай его под корень... Ты,
Каре, звони в бригаду, в субпрефектуру, в соседние команды, проси, чтоб
летели сломя голову к нам на помощь. Ты, Рюо, давай труби, собирай всех, кто
может держаться на ногах, и любым способом отправляй их наверх - машинами,
мотоциклами, велосипедами и даже пешком. А мы понеслись.
* * *
И машина несется, несется, несется, папа так резко поворачивает, что
его локоть вдавливается в ребра работнику, зажатому между ним и Раленгом.
Грузовичок, понятно, заносит на мокром асфальте, но хоть его иногда и ведет
юзом, скорость держится не ниже восьмидесяти вплоть до самого подъема на
Волчий Хвост, когда машина едва ползет по склону, известному в округе своей
крутизной, - на нем веками проверяли выносливость лошадей, а теперь он стал
камнем преткновения для изношенных моторов и неумелых водителей. На середине
подъема папа вынужден все же перейти на вторую скорость.
- Проклятая гора! - ругается он, с остервенением дергая переключатель
скоростей.
- Ну вот, сверху мы наконец увидим, что там происходит у них в
"Аржильер", - говорит мосье Ом, чей "панард" на три корпуса опередил
грузовичок.
Но с вершины ничего не разглядеть. Когда грузовичок, фырча и
надсаживаясь всеми четырьмя цилиндрами, доползает до нас и подпрыгивает на
последнем бугорке, перед глазами обманутых, как и мы, в своих ожиданиях
пожарников предстает лишь громадный рыжеватый столб, чуть более светлый в
центре, который распадается на широкие полосы, расползается, заполняет все
щели и впадины, посылает свои снаряды далеко по окрестным полям, до самого
шоссе, забаррикадированного такой густой завесой, что фары не могут ее
пробить. От одного вида всего этого мосье Ом чихает. А папа лишь коротко, но
очень выразительно присвистывает.
- Потише! - бессмысленно восклицает чей-то голос. Но шестерни коробки
скоростей взвывают с новой силой,
и машины на полном ходу врезаются в вату. Десятью секундами позже они
выныривают из нее, поднимаются на пригорок и останавливаются как вкопанные
под скрежет тормозов и скрип шин на подъезде к ферме, там, где возвышается
крест из нетесаного дуба, обозначающий конец дороги на Рогасьон.
- Ну и что будем делать, Люсьен? - кричит папа.
- Да ничего, - отвечает Вантье.
- Вот и я так считаю! - вставляет мосье Ом. - "Панард" не бульдозер, и
у меня нет цепей, чтобы проехать через грязь. Мы поместимся у вас, мосье
Колю?
- Влезайте.
Мы размещаемся в грузовичке. Дверца еще не захлопнута, а папа уже
обеими руками выворачивает руль и резко рвет с места, заставляя колеса
преодолевать череду кочек и ям, смесь жижи и камешков, которая в обрамлении
изгороди из ползучей ежевики ведет к "Аржильер".
- Ты здесь ни за что не проскочишь, - стонет Раленг. - Дождь ведь лил
всю ночь. Точно застрянешь.
- Проеду, - утверждает папа.
Переваливаясь с боку на бок, скрипя металлом, яростно грохоча
буксирными крючьями, грузовичок подлетает к заполненным водою рытвинам и
чудом преодолевает их, проезжая одним колесом по сухому, а другим утопая в
грязи. Он перемахивает через крупные камни, подскакивая и насилуя рессоры.
Одна фара гаснет и неожиданно, после нового сотрясения, зажигается вновь.
- Контакт отошел, - только и шепчет шофер, запуская мотор во всю мощь,
чтобы бросить машину на приступ следующей рытвины, шире всех предыдущих.
Шире и глубже. Грузовичок клюет носом, чует грязь и, отшвырнув ее на кусты
изгороди, почти пролетает над дорогой. Но тут же снова падает - и на этот
раз плотно - в две глубокие, как корыта, колеи, превращенные колесами телег
в щели, заполненные жидкой глиной. Колеса грузовичка погружаются в это
подобие желобов, в самом глубоком месте начинают разгоняться, безумеют,
вгрызаясь в почву, расшвыривая грязь во все стороны.
- Говорил я тебе, - замечает Раленг. - Ясно ж было, что тут не
проскочишь.
- А где, интересно, ты собираешься проскочить? - ворчит папа. - Мосье
знает другую дорогу? Или у мосье в распоряжении есть воздушный шар?
Давайте-ка вылезайте все.
Он уже выключил зажигание и спрыгнул в грязь. Мы следуем его примеру и,
пробираясь кто как может, вылезаем на откос. Тяжелые лиловые сгустки
проносятся низко над нашей головой и падают где-то там дальше, в ночи. Волны
неестественно теплого воздуха, сильный запах горелой кожи, глухое
потрескиванье указывают на размеры пожара, совсем теперь уже близкого, но
по-прежнему скрытого все прибывающими клубами дыма.
- Вот это горит! - вскрикивает Трош. - И ведь солома-то была мокрая...
Ты что делаешь, Бертран? Думаешь запустить?
Оставшись один возле грузовичка, папа покопался в багажнике и прошел
перед зажженной фарой, неся пусковую рукоятку. Он присел на корточки перед
капотом.
- Разве ты не видишь, что дорога идет вверх? - донесся из-под крыла его
голос. - А значит, и ям больше не будет. Мы застряли в последней. И если нам
удастся из нее выбраться...
- Вот сейчас бы фашины пригодились, - говорит Раленг.
- А еще лучше - цепи, - отзывается мосье Ом.
- Только их у меня нет, - обрубает отец. - Есть совсем простой способ -
включить первую скорость и тихонько крутануть ручку. Тогда колеса
завертятся, но не вхолостую, а продвигаясь миллиметр за миллиметром...
И тотчас раздался скрежет железа по железу.
- Ну так что! Поняли? Я крутану, а вы подтолкнете.
Все мы поспешили ему на помощь, и все начиная с Раленга по самые икры
увязли в грязи.
- Тебя только здесь не хватало, - гаркает на меня папа.
Пропали совсем мои чулки! И я вместе со всеми принимаюсь толкать.
Машина сопротивляется.
- Черт побери! - ругается папа, а ведь он, единственный из всех,
никогда не выражается. И изо всех сил нажимает на ручку, которая
поворачивается в замке на четверть оборота.
- Черт побери! - ругается вслед за ним бакалейщик, теряя равновесие, и
растягивается во всю длину.
Зато машина шевельнулась. Раздается влажное чмоканье - словно сняли с
тела банку, - и четверть оборота за четвертью оборота передние колеса
выбираются на твердую землю, а за ними - и задние... Никто не произносит ни
слова, когда папа снова садится за руль и запускает кашляющий мотор;
последние сто метров он преодолевает, ведя машину наугад, в океане дыма.
* * *
И вдруг в этом океане возникает дыра, он дыбится, образуя высоко
наверху ослепительную арку. Но это не освобождает, а окончательно
преграждает путь. Перед грузовичком вырастает стена огня, потрескиванье
становится глуше, жара нестерпимей. Справа налево, насколько хватает глаз,
возвышается стена, воздвигнутая пожаром на цоколе руин, проломленная в одном
лишь месте - там, где проходит дорога в этот ад и где еще вчера
распахивались ворота с венчающей их голубятней. К тому же путь прегражден
рухнувшими створками, превратившимися в пылающие плиты. Но через это
отверстие все же можно заглянуть внутрь прямоугольника, который представляет
собой ферма. Второй огненный барьер - строение в глубине двора - повторяет,
по сути дела, первый. А между ними вздымаются гладкие, стремительные языки
пламени и в ожесточенном соперничестве друг с другом тянутся высоко вверх,
пожирая сорок кубометров приготовленных для распилки бревен и триста вязанок
хвороста, собранных посередине двора к будущей зиме. Все это пространство,
где температура достигла, вероятно, наивысшей точки, залито ярко-белым
светом, и на нем - ирония судьбы! - четко вырисовывается силуэт колодца:
ворот, цепи и рама его сделаны из кованого металла и, хотя не поддаются
огню, все же прокалились докрасна. Раленг - ко всему прочему наш церковный
староста - осеняет себя крестным знамением.
- Это что же, туда придется идти за водой? - едва слышно спрашивает он.
- Какая красота! - шепчет мосье Ом.
Грузовичок остановился, мы слезаем и тотчас подаемся назад,
ослепленные, задыхающиеся, прикрывая руками глаза. Увидев, сколь
несопоставимы масштабы пожара с возможностями, которыми располагают люди,
призванные одолеть его, спасатели теряют остатки мужества. Раленг так и
стоит с разинутым ртом, показывая пальцем на недостижимый колодец. И
заляпанная грязью униформа дымится на нем.
- Отцепляй, - невозмутимо командует папа. - Где у вас берут воду? -
продолжает он, обращаясь к Юрбэну. - Где твои хозяева?
Работник не отвечает и растерянно смотрит на него. Его всего, с головы
до пят, бьет дрожь.
- Болван! - кричит отец. - Что с ними может случиться? Ты же знаешь,
что врасплох их не застигло, раз они послали тебя за помощью. Ясно, что
ферма горит, но они-то наверняка укрылись где-нибудь в безопасном месте.
- Может, они в сарае, в глубине сада, - бормочет работник. - А вода...
Тут к ним подходит мосье Ом и берет бразды правления в свои руки.
- Воду мы в любом случае из колодца брать не можем - он же
зацементирован чуть ниже края. Я на днях приказал установить электрический
насос, который качает воду в резервуар, где...
- Который качал... - поправил его папа. - Резервуар, скажете тоже! Да
этот чайник уже давно весь выкипел. Где тут какой-нибудь водоем?
- Тут есть пруд позади, с другой стороны сада, - отвечает работник.
- Сколько метров?
- Почем я знаю? Может, двести.
- Ладно.
Папа медленно проводит руками по войлочному затылку - значит,
размышляет. Раленг, вконец выбитый из колеи, неспособный принять какое-либо
решение, все больше стушевывается.
- Какая красота! - повторяет мосье Ом, думая совсем не о деле, а о
зрелище.
Люди шаг за шагом отступают все дальше, преследуемые внезапными атаками
летящих кусочков угля, всем сердцем надеясь услышать приказ к отступлению.
Но хорошо известно, что папа никогда этого не сделает, что он попытается
что-нибудь предпринять. Не важно что - что-нибудь. И они правы. Папа
распрямляется, бежит к мотопомпе и сам снимает шланг с крючка.
- Люсьен, отгони грузовичок подальше, - решительно командует он. - А то
еще загорится. Ты, Дагут, и Бессон с Юрбэном тащите насос. Нападем на огонь
сзади, а воду возьмем из пруда.
- А как же мы туда попадем-то? - осведомился Бессон. - В обход небось
не пройдешь.
- А вы идите полями. Да не забудьте клещи! Если наткнетесь на
проволоку, режьте ее.
Неужели он так и не взглянет на меня, на мосье Ома, на Раленга, так
ничего нам и не поручит? Считая ненужным определять свою собственную роль,
отец кидается вперед.
- Отходите в глубину сада, - не оборачиваясь, добавляет он.
- А ты-то куда? - кричит Раленг.
- Проверить, нет ли кого внутри!
- Стой, папа! Ты с ума сошел!
Я готова уже броситься за ним. Но мосье Ом удерживает меня за руку.
Папа устремляется в самое пекло, однако не переходит линии огня. Его глаз
безошибочно уловил то, чего не увидели другие: низкое окно жилого дома,
выходящее наружу, не плюется языками пламени. Добежав до крайней точки, где
еще можно стоять без риска свариться заживо, отец падает, ползком добирается
до подножия стены и, пользуясь ее защитой, подбирается к окну. Поднявшись на
ноги, он хватается за опорную перекладину, подтягивается и тремя ударами
ноги пролагает себе путь внутрь.
- Ясно! - говорит Бессон, глядя ему вслед.
- Нашелся умник! - замечает Раленг. - Он же ничего не увидит. Даже если
внутри нет огня, там полным-полно дыма, и без маски он должен будет вылезти,
чтобы глотнуть воздуха.
И действительно, папа почти сразу появляется, отрицательно махая
руками. Выпрыгивая, он неудачно приземляется и катится. Однако почти тотчас
вскакивает и стрелою несется в обход, в самое пекло. На бегу рука его снова
поднимается, на сей раз в повелительном жесте, который Раленг понимает
верно.
- Двинулись! - говорит он.
И мотопомпа приходит в движение.
* * *
Через двадцать метров она заваливается в канаву. Но Бессон и Вантье
целой и невредимой вытаскивают ее оттуда. А пока мы тащим ее по лужайке, к
нам присоединяется Трош, успевший отогнать машину в безопасное место.
- Вообще-то говоря, - замечает он, - мы можем и проскочить, если пойдем
в обход. Вон Войлочная-то Голова преспокойно прошел там.
- Твоя правда, рыжий, - отзывается Раленг, - только он, представь себе,
ходит не на бензине.
Мотопомпа трогается снова, катит по сочной траве. Но, к несчастью, в
соответствии с требованиями системы пастбищ, именуемой "ротационная" -
которую мосье Ом в качестве землевладельца считал весьма рациональной, а в
качестве мэра показывал своим избирателям-крестьянам как образец "типичных
практических действий джентльмена-фермера, следующего современным методам
ведения сельского хозяйства", - семейству Удар пришлось поделить свои луга
на громадное множество мелких, примыкающих друг к другу выгонов. Мы
вынуждены были пять раз останавливаться, чтобы перерезать металлические
колючки, туго натянутые между каштановыми кольями, которые при прикосновении
щипцов поют, как струны контрабаса. Один кусок проволоки, отскочив, разорвал
мне юбку, другой - сорвал шляпу с мосье Ома. Наконец, выбравшись с
последнего пастбища, мы выходим на тропинку, огибающую сад. Я говорю -
"мы"... Меня, понятно, особенно в расчет брать нечего.
- Сюда! Скорее, - раздается голос папы, который намного нас опередил.
Он уже не один. Его окружает небольшая группа стенающих людей.
- А, вот и _Мары_, - с облегчением возвещает Раленг.
Все семейство Удар (их называют "_Мары_", так как у папаши Марсиаля,
супруга матушки Мари, трое детей: Маргарита, Марина и Марсель)... И в самом
деле, все семейство Удар собралось тут; они стоят, подавленные, потрясенные
и словно парализованные отчаянием. Укрывшись, когда пошел дождь, в сарае,
где хранился инвентарь, они только что вышли оттуда и теперь, обмякнув, тупо
смотрят на огонь, пожирающий их добро. Несмотря на жар совсем близкого
огромного костра, женщины, одетые наспех, кое-как, ежатся в легких клетчатых
блузках и нервно вздрагивают. Вот уже два часа они подсчитывают убытки. Мать
все вспоминает свои простыни, вязаные покрывала - "таких уж никогда не
будет". А сын простить себе не может, что не сумел вывести из огня "джип".
Маргарита и Марина, растрепанные, дрожащие, прижавшись друг к другу, горюют
о бедной пропавшей собачке. "Фрики, Фрики", - время от времени пронзительно
кличут они ее. Узнав меня, они точно так же окликают меня: "Селина! Селина!"
Но я не стану подходить к ним. Я всегда сторонюсь женщин, особенно не
могу слышать их причитаний. Мне понятней поведение отца семейства, который
стоит в своих вельветовых брюках, сцепив на груди руки, напрягшийся так, что
вздулись мускулы.
- Еще чего вспомнила - простыни! - ворчит он. - Да плевать я хотел на
твои простыни! А уж собачонка-то... Сейчас только до собачонки! Мы все
потеряли - вот так-то! - И, повернувшись к огню, он с безумным видом
начинает словно раззадоривать его: - Ну, что же ты! А свинарник-то... Его
только и осталось тебе сожрать. Чего же ты ждешь-то? - Вдруг он видит
Раленга, который, протянув ему руку, намеревается выразить соболезнования. -
А, вот и ты! - холодно встречает его папаша Удар. - Еще и медаль нацепил!
Да-а, устрою я им рекламу, нашим пожарникам из Сен-Ле! Тут все с полуночи
полыхает, сволочь ты этакая... Все ухнуло. Все. Все потерял по вашей
милости.
- Мы же с другого пожара едем, - жалобно бормочет Раленг.
- Надо спасать свинарник, - говорит папа. - Разматывайте, ребята,
разматывайте.
Раленг вскидывает голову. Огонь неистовствует в той стороне, как и
всюду, но он действительно не добрался еще до свинарника - углового
строения, крыша которого не соединяется с другими постройками, да и сам
свинарник примыкает только к наружной стене фермы. Внезапно ветер, переменив
направление, начинает относить огонь в ту сторону. Свиньи, должно быть, уже
задохнулись, так как в свинарнике тихо.
А мосье Ом по-прежнему с восторгом глядит по сторонам. Пламя пляшет в
его застывшем сиреневатом глазу, тогда как другой глаз, голубой, все время
движется, наблюдая за пожаром.
- Они, видите ли, хотят спасти нам свинарник! Мы с вами скотины и
построек теряем на десять миллионов, зато три саманных {Саман - сырцовый
кирпич из глины с добавлением резаной соломы, костры, мякины и др.}
свинарника они нам спасут!.. И твоя компания вычтет их из общего счета, так,
что ли, Бертран? Надо же, чтобы остался хоть обломок стены, иначе о чем они
станут спорить...
Папа, не раз уже слышавший в подобных случаях такое, пожимает плечами.
- Разматывайте, - повторяет он, вооружившись брандспойтом. - Давайте,
бегом... Юрбэн! Покажи ребятам, где тут у вас пруд. И пусть мне бросят
металлическую сетку в самое глубокое место, туда, где нет, по возможности,
тины.
- Бегу, - говорит Раленг, желая набить себе цену, а может, просто чтобы
убежать от фермера.
Мотовило отпускает шланг. Серая полотняная змея ползет в темноте,
гасящей на медных соединителях желтые блики - такие же, как на касках. Топча
то, что было грядками репы, папа продвигается метр за метром, зажав
брандспойт в левой руке, а петлю шланга - в правой. Однако никаких иллюзий у
него быть не может. Ведь всем нам знаком этот приглушенный гул, так не
похожий на яростное потрескиванье в начале пожара. Со всех сторон несется
этот могучий нескончаемый гул, напоминающий рев пропеллера, рокот прибоя,
типичный для больших пожаров, достигших как бы зрелости и имеющих еще
солидный запас питания. Языки пламени одолевают наконец дым и, окрепнув,
набрав жару, становятся почти прозрачными у основания. Реже взметываясь
вверх, они расползаются все дальше вширь. И, все больше отдаваясь на волю
ветра, движутся вместе с ним, продлевая нескончаемый свой полет шлейфом
золотых лохмотьев, взметывая снопы искр, пригибаясь иногда прямо к низкой
крыше свинарника. Папа постукивает от нетерпения ногой. А воды так и нет.
Наконец сзади до нас доносятся разноголосые, невнятные ругательства. И почти
тотчас появляется бегущий, прижав локти к телу, Трош.
- Пусто там! Пусто! - кричит он.
- Что? - оборачивается папа, не отступая ни на шаг. И в ту минуту,
когда Трош подбегает к нему, порыв
ветра, сильнее прежнего, низко пригибает столб пламени, и оба кидаются
на землю, уткнувшись носом в репу. Новая причуда ветра - и они уже могут
подняться. Оба отступают, и мы подходим к ним, затем подходит Раленг.
- Пусто, - в свою очередь заключает капитан.
- Затвор шлюза поднят, - объясняет Трош. - И воды нет ни капли. Рыба
вся на суше.
- Ох, карпы мои! Карпы! - заикаясь, бормочет подошедший к нам фермер.
- Молодец! Обо всем подумал, - замечает мосье Ом. - На сей раз исход
дела предрешен: нам тут больше делать нечего.
- Ох, карпы мои! - повторяет фермер тем же тоном, каким его жена
причитала: "Ох, простыни мои!"
- Плевать нам на твоих карпов, - обрывает его Раленг. - Нас, представь
себе, интересовала вода, которой вокруг всегда было полно.
Все затихли. Плечи опускаются, бесполезные руки болтаются без дела. А
сержант Колю задумчиво поглаживает войлочный затылок.
- Надо же все-таки что-то предпринять, - еле слышно шепчет он. Потом
выпрямляется, скрещивает руки. - Люсьен, - приказывает он, - махни-ка назад.
Бери машину и дуй в Сен-Ле. Предупреди Каре. Скажи, чтобы он позвонил в
Анжер и попросил в префектуре большую цистерну. И еще скажи, что я все жду
людей, но что-то никто не появляется. - Он меряет взглядом Раленга, который,
теребя на груди медаль, выпученными глазами смотрит на него; он меряет
взглядом мосье Ома, который, улыбаясь, глядит в огонь. - Нет воды, - сухо
продолжает он, - зато есть земля... Берем лопаты.
* * *
Чернозем с грядок, влажный и рыхлый, перекочевывает на крышу
свинарника, затем туда же - только более сложным путем - переправляется
земля, взятая с куртины. Но бросать землю приходится слишком высоко, не видя
цели, не имея возможности правильно распределить защитный слой. А ветер все
ниже прибивает пламя, резко и методично, сгустками швыряет его, обращая
людей в бегство.
- Ты же спишь на ходу! Убирайся немедленно в сарай! - каждые пять минут
рявкает на меня папа, или мосье Ом, или даже Люсьен Трош.
Они упорны, но не настолько, как я. И не настолько, как огонь, который,
погнушавшись крышей, принялся прямо за двери свинарников, за перекладины, за
контрфорсы. И происходит неизбежное: подточенная снизу, перегруженная землей
крыша оседает, обрушивается по другую сторону стены. На сей раз остается
лишь признать поражение и отступить к сараю для инвентаря, где решено ждать
подкрепления. Но сарай, построенный из досок, промазанных каменноугольной
смолой, не выстоит против атак огня, который избрал в конце концов именно
это направление для прицельных очередей головешками. Сарай все равно
загорится. Он уже горит.
Он горит, и теперь крах полный - что будет дальше, уже не имеет
никакого значения. Несколько добровольцев, слишком поздно отправленные Рюо,
приедут к нам и вынуждены будут сесть среди зрителей, ибо ничего другого им
не останется. Какое значение имеет то, что машина одного из них, увязнув в
глине, перегораживает дорогу, не давая проехать мотопомпе и обслуживающей ее
команде из Леру, бесполезным, потому что воду-то они все равно не привезут!
И какое имеет значение то, что жандармский мотоцикл с коляской, подъехавший
чуть позже, постигнет та же участь! А когда к четырем часам утра прибудет
наконец цистерна из префектуры, когда ей удастся (передавив своими восемью
спаренными колесами всю свеклу на поле) выбраться из пробки и подъехать к
ферме, ей останется лишь для очистки совести исполнить роль поливальной
машины. А Марсиалю Удар - подсчитать убытки! Баланс что надо! Полгектара
тлеющих углей, с которых порывы ветра взметывают тучи пепла - свидетельство
увядания огня, - догорают. То тут, то там еще лениво ползут красноватые
струйки, вспыхивают желтые язычки, ложась пляшущими пятнами на лица
спасателей, никогда так мало не заслуживавших своего звания и теперь, испив
чашу стыда до дна, сидевших кружком на земле. А я, грязная, растрепанная, в
полном изнеможении, заснула, положив голову на колени мосье Ому. И только
папа все еще на ногах - он без устали бродит вокруг выгоревшей фермы, гася
ударом каблука случайные головешки, которые отскочили в траву, преследуя
даже безвинных светлячков.
V
Пока заливали водой пепел, а жандармы делали опись, Бессон, которому
велено было сразу же вернуться в "Аржильер", отвез меня домой одну на
"панарде" и, напевая, как ни в чем не бывало, вечную свою "Солеварницу",
преспокойно высадил у калитки и уехал. А я чувствовала себя совсем не в
своей тарелке из-за грязной юбки и чулок; я боялась, что скажет мама,
которая вообще-то многое мне спускала и давно привыкла к моим побегам, зная,
что ничего предосудительного за ними не стоит. Она уже не раз ворчала, когда
я задерживалась до полуночи, гуляя с мосье Омом. Но на сей раз часы
показывали четыре утра, я не была дома почти всю ночь, да к тому же -
отягчающее обстоятельство - вместе с папой. Но, к величайшему моему
изумлению, двери, которые я не заперла уходя, так незапертыми и остались. Я
ворвалась в спальню, подбежала к кровати - она была по-прежнему накрыта
белым-кружевным покрывалом. Все ясно. Матушка еще не вернулась. Вот повезло!
Значит, я успею умыться, спрятать чулки, привести в порядок юбку. Мама,
конечно же, узнает, что я ездила на пожар, но, вернувшись первой, я могу
схитрить и сказать, что вернулась раньше. Однако настроение у меня тут же
изменилось, я помрачнела. Обошлось без ссоры - очень хорошо! Однако
мадемуазель Колю, едва избежав ожидаемых нравоучений, почувствовала, что
вполне готова попотчевать ими мадам Колю. Почему это она так задержалась на
свадьбе? В ее-то годы! И вообще, почему это она принимает приглашения на все
свадьбы? Разумеется, я знала: зовут ее прежде всего из-за редкого дара
готовить торты и пироги и еще потому, что в наших краях не так много певиц с
приятным голосом, которым к тому же хорошо знаком репертуар каждого
семейства. Но я знала также, что приглашают ее еще и как прекрасную
партнершу, которой любая фигура, любое движение по плечу, - короче говоря,
чтобы парням не скучно было: в наших краях это не считается зазорным, но все
же не вполне приличествует званию "матери семейства". Ах нет, мне вовсе не
нравится, когда молодые парни, которым впору ухаживать за девушками моего
возраста, бросают мимоходом: "Привет, Ева!", встретив маму на улице. Эта Ева
сильно вредила мадам Колю. В ней говорила именно Ева, когда, приглаживая мне
волосы, мама шептала: "Моя Селиночка совсем еще маленькая, а все хочет
казаться взрослой!" И только дочернее уважение и нежность мешали мне
ответить: "А ты все хочешь казаться девочкой!" И я не осмеливалась повторять
даже про себя хлесткие, точные слова, сказанные бабусей Торфу, которая
любила употреблять местные речения, одной неосторожной молодухе:
"Окольцевалась - кончено: мужняя жена! Кончено, ласточка моя,
_отхороводилась_". Я угрюмо раздевалась, сдирая с себя куртку, потом свитер,
потом чулки. Бедный папка! Что и говорить, маму тоже можно понять. Но разве
не ужасно, что приходится искать оправдания для собственной матери? А ей-то
самой они нужны? К счастью, я с ног валилась от усталости. И она, прогнав
все, закутала меня в ночную рубашку и погрузила в сон.
* * *
Проснулась я в десять. Мама трясла меня за плечо.
- Ну и поспала же ты. Не слыхала даже, как я встала.
Главное, я не слышала, когда она скользнула под одеяло и легла рядом со
мной. Хотя на второй подушке и лежала смятая пижама, ибо молодящаяся моя
матушка носила пижамы, - ложилась ли она вообще? Я глядела на нее с глухим
раздражением. Но ее взгляд был спокоен, голос тоже.
- Пожар был ночью, - говорила она, чистя мою одежду. - Твой отец еще не
вернулся. Ох, Селина, это ж надо так отделать юбку! Десять лет тебе, что ли?
Это в ней говорит хозяйственная женщина - возмущение проформы ради. Она
не стала настаивать, расспрашивать, где побывали мои чулки, брошенные под
кровать. Казалось, она ни о чем не догадывается. Рука ее обвилась вокруг
моей шеи, и впервые ее поцелуй был мне тягостен. Слишком пухлые, слишком
горячие губы. И отчего на ее лице появилось это выражение кроткой усталости,
нежной расслабленности? И почему она так сильно надушена?
- Поворачивайся скорее, Селина. Нам на рынок надо идти. Возьмешь пять
кило песку у Канделя для айвового желе. А я куплю остальное. Ну, живо!
Кстати, я принесла тебе со свадьбы кучу всякого-всего!
И через пять минут мы под руку вышли на улицу. Стоило только
посмотреть, как мы обе зеваем, сразу становилось ясно, что и та, и другая
совсем не выспались. Шагали мы молча. Мама - "вся в себе". Я - тоже. Я
думала о папе, о мосье Оме. Где они так задержались? В конце улицы Франшиз
мама меня оставила.
- Ну, ступай, - сказала она, сунув мне в руку тысячефранковую бумажку.
* * *
Я шла через площадь. На ней было черным-черно от народу, как и должно
быть в четверг, в базарный день. Но - этого и следовало ожидать - люди не
толклись, как обычно, не раздавалось то тут, то там "идет, по рукам", не
слышно было приглушенных ругательств, грубого смеха или криков, зазывающих
покупателей. Наоборот, на сей раз толпа была тихой, молчаливой, что в
деревне всегда дурной знак, - люди сбивались в тесные группки и, скорбно
опустив глаза, сурово разрубая рукой воздух, обсуждали что-то вполголоса. Ну
прямо как во время выборов. Да и не просто выборов! Только выборы в
законодательные органы способны вызывать такое волнение, будить дремлющую
злобу, придавать лицам такое выражение, удерживая людей на площади, побуждая
их без конца толковать и перетолковывать. Протискиваясь между группами, я
только и слышала что о пожаре. И в каких выражениях!
- Если только схватим этого негодяя, - говорил землемер своей
свояченице, мадам Дагут, - разделаемся с ним без всякой жалости! Прибить
его, и все тут!
- Битьисе! Битьисе! - повторял его племянник Жюль - идиот, по прозвищу
Простачок Сопелька, у которого под носом всегда висела капля, рот был
растянут в улыбке - от уха до уха, - а у ног на веревке скакала
отвратительная, глупая собака - полуспаниель, полудворняга, - отзывавшаяся
на кличку Ксантиппа.
- Я теперь, только заслышу ночью шум, живо схвачу ружье со стенки, -
шепчет чуть дальше один фермер на ухо другому. - И уж, клянусь, я туда не
соль всажу! И даже не семерку! А прямо крупную дробь - вот так-то.
И повсюду на площади - возле кафе Каре или кафе Беладу, где собираются
мужчины, кооперативной лавки, где собираются женщины, - можно увидеть
одинаковое выражение лиц, услышать одни и те же слова.
- Стыд-то какой, мадам... Выходит, у нас и защиты никакой нету...
Насос, говорите? Спринцовка это, а не насос... Бертран-то Бертраном, да
только что он может сделать?
Подобные высказывания возобладали над мнением кумушек, обычно
отличавшихся более острым языком. В углу, всегда занимаемом "булавками", то
есть фермершами, торгующими с лотков или прямо из корзины, уже не удавалось
задержать покупательниц. Старинную песню на два голоса, которую надо орать
во все горло, чтобы тебя услышали, пели шепотом, ее и в двух шагах не было
слышно. Я едва различала: "Свеколка, свеколка!.. Артишок, артишочек!.. Целая
дюжина почти задаром!.. Такое нынче время, красоточка моя: яйцо дорожает,
кура дешевеет..." Мария-с-Бойни (в наших краях фермершу знают чаще всего по
названию фермы), самая голосистая - за три версты слышно, - молчала вмертвую
и задумавшись или со страху резала кусками, словно торт, здоровенную
мясистую тыкву с косточками, повисавшими на тягучих волокнах. А в трех шагах
от нее Мадлена, кухарка из замка, зажав индюка под мышкой, покачивала
головой с забранными в пучок волосами, стоя против служанки кюре, польки,
фамилию которой никто не мог произнести, а потому все звали ее просто
Варшава (что вполне сходило за имя, не многим более странное, чем у
предыдущей служанки, которую звали Октава).
- Хозяин, - говорила Мадлена, - никогда не теряет голову! А нынче ночью
как стал уходить, так и говорит хозяйке: "В этом году на арендной плате
особенно не разживешься! Зато, если так будет продолжаться, мы скоро все
свои фермы обновим".
Тут я, проходя мимо, слегка толкнула ее, и Мадлена, оборвав на
полуслове очередной комментарий, на мгновение смолкла, а затем прошептала:
- Смотрите-ка, а вот как раз и девчонка Войлочная Голова.
Нос у меня сморщился. Я - Колю, Колю... Нет Селины Войлочная Голова,
есть Селина Колю, дочка Евы и Бертрана Колю, ненавидящая отцовское прозвище.
Сдержавшись, чтобы не нагрубить в ответ, я пошла быстрее, начиная не на
шутку беспокоиться. Почему старуха сказала: "Смотрите-ка, а вот как раз и
девчонка?.." Может, за это время с папой что-нибудь случилось? Я быстро
купила сахар у Канделя и, волоча полную сумку, пошла искать маму. Мы забыли
условиться о встрече. Где она? Покупает сало у Кокро или зашла к Рюшу за
жавелевой водой? Я выбрала Рюша, но там никого не оказалось. И как раз в ту
минуту, когда я выходила оттуда, на площади появился кортеж, состоящий из
грузовичка пожарников, малолитражки, "симка-8" и "панарда". Толпа
всколыхнулась, гул голосов возрос, и все хлынули к машинам, не обращая
внимания на сельского регулировщика, который не слишком определенно управлял
движением.
- Вот они! - раздались голоса.
- А ну, расступись! Расступись!
Отчаявшись пробиться, я обогнула площадь и решила ждать перед бакалеей
Раленга.
- Селина! - крикнула мама, с кем-то болтавшая возле лавки. Ну, конечно,
с Жюльеной. С незаменимой Жюльеной Трош, маминой "сестрой по причастию",
соседкой и доверенным лицом. Упакованные в одинаковые блузки из синего в
белый горох сатина, с одинаково причесанными, вернее, взбитыми на манер
шлема Жанны д'Арк волосами, они стояли, одинаково привалившись к лотку с
овощами; корзины, которые они держали в руках, зады, повернутые к площади, и
даже характеры их тоже ничем не различались. Насупленные брови не предвещали
ничего хорошего, четыре черных зрачка простреливали толпу, которая
расступилась наконец, пропуская странную группу, состоявшую из мосье Ома,
помощника мэра, бригадира Ламорна, двух штатских - обладателей желтых
портфелей и острой, как бритва, складки на брюках, отличающей представителей
правосудия, и полудюжины неузнаваемых безымянных людей, похожих и на
угольщиков, и на ассенизаторов, покрытых с ног до головы, включая и лицо,
настоящим панцирем из грязи и пепла. Все шли молча, кроме мосье Ома, не
менее грязного, чем остальные, но все равно выпячивавшего грудь, на которой
красовалась большая розетка ордена "За заслуги в сельском хозяйстве", и
старавшегося придать лицу выражение, какое приличествовало бы случаю.
- Должно быть, вы очень устали, господа, - заботливо говорил он. - Вы
ведь даже не завтракали... Я не простил бы себе, если бы задерживал вас
дольше. И дамы наверняка заждались...
Мама и Жюльена сделали шаг вперед. Мужчины уже расходились, едва волоча
от усталости ноги. Я увидела, как уходит с площади Дагут, шатаясь, точно
пьяный. Один только Раленг, вновь обретя вдали от опасности уверенность и
начальственный тон, сотрясал воздух.
- Выспитесь как следует, ребята. Но чтобы к вечеру явиться в мэрию. Там
будет следователь мосье ЖиатШебе.
И, сложив руки на животе, бакалейщик прошел к себе между двумя рядами
клиентов. Только тут я увидела подошедшего папу, который как всегда, когда
дело было сделано, замолкал и стушевывался.
- А, явился-таки! - встретила его мама. Я бросилась к нему. - Не
прикасайся к отцу, выпачкаешься, - оттолкнула она меня локтем.
Люсьена Троша, который шел следом за папой, встретили не лучше.
- Хорош - нечего сказать, - проронила Жюльена. Друзья разочарованно
переглянулись, пожали плечами и, не говоря ни слова, пошли рядом с женами.
- Ты что, не можешь что-нибудь у меня взять? - снова обратилась к нему
мама.
Папа взял корзину - мою. Потом решил взять и мамину тоже.
* * *
Троши и мы жили на улице Анжевин, то есть в нижней части поселка - в
двух почти одинаковых домах, которые стояли друг против друга под номерами 6
и 7. Но Жюльену на первом же повороте прихватила свекровь. И мама продолжала
путь одна, стараясь идти не менее чем на два метра впереди мужа. Со времен
войны, точнее, с тех пор, как папу изувечило, на людях она никогда не ходила
рядом с ним. Она всегда шла на два-три метра впереди, и, если папа вдруг
пытался нагнать ее, она прижималась к стене дома, а меня держала за руку так
далеко от себя, что папе не оставалось места на узком деревянном тротуаре и
он был вынужден сойти на проезжую часть. Разгадав года три или четыре назад
ее хитрость, я перестала участвовать в этом маневре. Папа же по-прежнему
оставался на своем месте.
- Ева!
Вздрогнув, мама на мгновение замедлила шаг, потом пошла с прежней
скоростью. Если папа хотел что-то ей сказать, он дожидался, пока мы придем
домой, - так было заведено. А поскольку в тех случаях, когда диалог между
ними не ограничивался десятью фразами, разражался скандал, - так было и
спокойней.
- Ева!
Мама ускорила шаг. Разговаривать на улице - да никогда в жизни. В
случае необходимости она снисходительно роняла через плечо несколько слов,
не приостанавливаясь, часто даже не поворачивая головы.
- Ева!
- Ну, что?
На сей раз мама, вне себя от злости, остановилась как вкопанная. Папина
рука легла ей на плечо. Папина рука! Она с отвращением смотрела на эту
грязную руку.
- Ева, когда ты вернулась вчера домой?
- Какое твое дело?
Родители никогда не задавали друг другу вопросов о своем
времяпрепровождении. Они жили бок о бок, ничего не обсуждая, наблюдая друг
за другом, как кот за чижиком, сквозь прутья клетки домашних обязанностей. Я
с удивлением смотрела на папу: под войлочным шлемом, под маской грязи, его
лицо было холодным и равнодушным. Голубые глаза (не того цвета, что здоровый
глаз у крестного, а небесно-голубые) не выражали ничего, застыв между
воспаленными, неморгающими веками. Но маме хотелось быть гадкой.
- Фу, до чего же воняет! - прошептала она, поджав губы и раздув ноздри.
Не скрывая отвращения, она высвободила плечо, на котором все еще лежала
тяжелая грязная рука, и отступила. Я оскорбилась до глубины души, а папа и
бровью не повел; с плеча жены рука его скользнула на плечо дочери, которая
нагнула голову и провела по этой руке губами.
- Я бы не спрашивал, - снова заговорил он бесцветным, лишенным
выражения голосом, - но смотря по тому, когда ты вернулась, твои показания
могут как-то помочь следствию. Ты ведь работала вчера вечером у Годианов, а
они живут в двух шагах от Бине.
- Только этим мне и было заниматься!
Мама быстрым шагом пошла дальше, и на этот раз я не винила ее, но и не
оправдывала. Зачем затевать разговор? Пусть себя пощадят, да и меня тоже!
Метров пятьдесят я шла, чувствуя себя одинокой среди них, меня раздирали
сомнения, сочувствие и к одному, и к другому. Ох, как же трудно работать на
двух хозяев в стране под названием "нежность"! Мало-помалу я приблизилась к
маме, потому что в данную минуту обиженной стороной казалась мне она. Когда
же, в самом деле, она вернулась домой? Я понятия об этом не имела. И мне
было совершенно безразлично. Все ведь знали, что она, накинув на праздничное
платье халат, сначала выполняла работу кухарки, готовя весь десерт - от
слоеных пирогов до мороженого; все знали, что потом она входила в большую
комнату и пела: "Возвращаясь из Крана" (местный вариант "Возвращаясь из
Сюрена"), "Настала полночь, христиане", "Модница", "Куда спешите, крошка?" и
танцевала новомодные танцы, вытеснившие "фиалочку" и кадриль. Она ничуть не
сомневалась, что встретит на пожаре папу, и потому наверняка не ходила туда,
где могла к тому же выпачкать платье; когда же наконец аккордеон из приличия
умолк, она, должно быть, бросилась вместе с самыми юными, с самыми
неугомонными, вместе с мерзким коротышкой Ипполитом, братом невесты, вместе
с Клодом Ашролем, ее кузеном, вдогонку за новобрачными, которых согласно
обычаю надо вытащить на люди и которых после долгих поисков и блужданий,
прерываемых смущенными смешками, хриплым пением и перешептываниями, в конце
концов находят... То, что мама получала от этого удовольствие, приводило
меня в ярость. Но это было так, и папы совершенно не касалось. Мимоходом я
бросила взгляд на витрину аптеки, где отражалась матушкина фигура: стройная
женщина с безупречными ногами и грудью, вполне способная без всякого ущерба
для себя терпеть мое существование, которое напоминало ей, что шестнадцать
(мой возраст) плюс семнадцать (возраст Евы Торфу, когда она выходила замуж)
плюс один (приличествующий срок) составляют тридцать четыре. "Когда счет
годам равняет счет зубам... начинаешь их терять, а с ними и много кой-чего
другого!" - говаривала бабуся Торфу. Ха-ха! У мамы ни один зуб не тронут был
даже кариесом.
- Ой, если бы ты только видел, что мама принесла! - из лучших
побуждений брякнула я, обернувшись к папе и стремясь нарушить молчание. -
Целую корзину с верхом. Самое маленькое на неделю хватит.
Мама вздрогнула, и я спохватилась... Что же это я такое сказала? _Целую
корзину с верхом_... Сказала просто так, обычный оборот речи, - ведь и
пирожные, и торт, и запеченный кроличий паштет, и другие остатки лакомств -
все было на столе. Голова моя, голова садовая!
Почему я всегда попадаю впросак, так что тайна тотчас вылезает
наружу... Моя фраза смутила маму, равно как и упоминание о корзине. Значит,
и в самом деле она вернулась с корзиной в руках. Но не упоминание же о
корзине было ей неприятно. А где была у нее другая рука? Я безжалостно
пыталась проследить ход ее мыслей, как форель пытается пробиться сквозь
плотину в верховьях реки. "Целую корзину... Что это значит? Селина ведь
спала, когда я вернулась. Спала или делала вид, что спит? Заметила она
что-нибудь? Нет, не могла она меня застигнуть, если только не подкараулила в
кухне, но зачем бы ей устраивать засаду? Она лежала в постели. В нашей
постели. То есть была в комнате, откуда, даже проснувшись, она ничего не
могла видеть, поскольку эта комната выходит на улицу. Она может
свидетельствовать только, что час был неурочный. Да и потом!.. Кнопка
будильника была прижата. Но удивительно все же, что она сказала про целую
корзину, тогда как я, придя, все выложила на стол, а корзину спрятала в
шкаф". Она и правда спрятала корзину в шкаф, где хранятся метлы. Я видела ее
там, на обычном месте, - когда брала свою кошелку.
- Куда ты так бежишь?! Куда ты так бежишь, мамочка?!
Мама вздернула подбородок. Она всегда напускала на себя такой вид,
когда выходила от моей тетки Колю, наслушавшись ее язвительных замечаний.
"Ничего, промолчим!.. Пусть себе думает что хочет, - говорила мама. - Я
волноваться из-за нее не намерена. И ни перед кем отчет держать не должна!"
Такое же лицо было у нее и в тот день (недавно, еще и двух месяцев не
прошло, накануне пожара у Дарюэлей), когда между нею и папой произошла сцена
ужаснее всех предыдущих.
"Слушай, Селина, ты теперь уже большая, - впервые осмелилась она
сказать мне в тот день, - и я хочу, чтобы ты знала... Мы с твоим отцом...
Больше так невозможно. Единственный выход - развестись. В наших краях так не
Делают, но я иначе не могу. Вот уже десять лет, как мы должны были бы
расстаться. Но твой отец не дает согласия. Для развода нужен повод, а я ни в
чем не могу его обвинить. Да и потом - ты... Я никогда не оставлю тебя
твоему отцу. Помоги мне, Селина. Тебя он, может, и послушает. Скажи ему..."
Она не успела закончить фразу: я выскочила из комнаты...
- Куда ты так торопишься?
Перебежав от папы к ней, я догнала маму, которая схватила меня за плечо
и крепко сжала, а я, пока мы молча бежали следующие сто метров, все думала:
"Да, мамочка, как все было бы просто без меня! Ты так и осталась бы той, о
ком в Луру говорили: "Когда видишь Еву, начинаешь понимать папашу Адама".
Знаю, знаю, ты вышла замуж за парня ничуть не хуже других, за красивого даже
парня, если верить той удивительной фотографии, что до сих пор стоит на
буфете! Перед войной ты вышла замуж за красивого парня... а после получила
несчастного папу, это чудовище, - будем говорить прямо, чудовище с правом на
жалкую пенсию (ибо безобразие, даже стопроцентное, не котируется), которое
отвечает тебе прямодушным отказом и безупречно ведет себя (ведь безобразие
не является и поводом для развода), собираясь навязать тебе себя на всю
жизнь, на всю жизнь, на всю жизнь. Ты - жертва жертвы, вот что ты такое. Но
зачем же допускать еще и третью? Ведь твоя жизнь - это и моя жизнь". Однако
мамина рука, лежащая у меня на плече, сжимается все сильнее, сдавливает мне
плечо до боли. И по мере того, как мы приближаемся к дому, я отчетливо вижу,
как отвращение в ней сменяется злостью, а злость переходит в ожесточение. И
я могла бы кричать за нее: "Проклятая герань, которая таким ярким пятном
алеет на окне! Проклятый сарай... (Мамочка, мама, я тоже там живу!)
Проклятый сарай, где, по словам твоего отца, мы провели пятнадцать
незабываемых месяцев! Пятнадцать месяцев, за которые я расплачиваюсь вот уже
скоро пятнадцать лет!" У нее не хватило терпения подождать, пройти еще
двадцать метров, не выплескивать свою ярость перед сердобольными соседками -
горечь затопила ее.
- И спецовка пропала, и день пропал! - бросила она через плечо. - И ни
семейство Удар, ни Раленг, ни община ничего тебе за это не заплатят.
Не достигла цели. Папа как шел, широко шагая, так и продолжал идти.
- Я выполнял мой долг, - не без пафоса произнес он.
- Ах, долг! Скажешь тоже! Да уж, как пожарник ты и вправду хоть куда, а
вот как страховой агент можешь скоро подавать в отставку.
Этот снаряд пролетел ближе, но желаемых результатов все же не принес. Я
тотчас перекинулась к папе, так как нападали теперь на него. Внутри у меня
все кипело. По языку будто бегал рой муравьев. Да замолчите вы! Когда вы
наконец замолчите? Матушкины губы приоткрылись, обнажая небольшие
белоснежные зубки, до блеска отдраенные зубной пастой и жаждущие укусить.
Только праведная злость вернула бы ей здоровый вкус слюны. И в стремлении
обрести его она ухватилась за первое, что пришло на ум, порадовалась
возможности одурачить папу (другого объяснения я не нахожу), швырнув ему
просто так, удовольствия ради, бесстыдную и грубую ложь.
- Кстати, ты спрашивал, когда я вернулась... - остановившись и резко
повернувшись к папе, заговорила вдруг она. - Очень рано, дорогой мой, очень
рано. Когда я уходила, Бине только еще поднял тревогу, а когда дошла до
дому, услыхала трубу. Я даже удивилась, что тебя нет. Быстро же ты оделся...
- Очень быстро, сама понимаешь! - отозвался папа.
Но ответил он с легкой заминкой. Внезапно его глаза впились в мамины, и
она не выдержала, отвела взгляд. Он что, не поверил в ее выдумку? Правда,
мне еще предстоит узнать, что она не лгала, В какой-то мере, разумеется.
Мама действительно вернулась в это время, но лишь на пять минут: ей нужно
было поменять неудобные выходные босоножки на туфли без каблука.
- Я так и думал, что ты вернулась рано, - с подчеркнутой уверенностью
продолжал папа, по-прежнему не спуская с нее напряженного взгляда. - Между
двумя пожарами я пошел в магазин за удлинителем и, проходя мимо дома, видел
в окнах свет.
- Свет!
Зря это она. Интонация, в которой проскользнуло едва заметное удивление
- чуть больше допустимого, - ставила под сомнение и все остальное.
- Ну, конечно, - подытожил папа, - раз ты была дома!
Шито белыми нитками! Мне хотелось крикнуть: "Осторожно!" Но мама совсем
все испортила.
- Верно, - сказала она, - я на минутку зажгла свет, когда пошла в
уборную.
И почти тотчас я увидела, как она взглянула на меня и изменилась в
лице. "Ты зажгла?" - спрашивали ее глаза. Она ведь не знала, что и меня не
было дома, и погрузилась в путаницу предположений. В самом деле, кому, кроме
меня, могла прийти фантазия зажечь свет? Если папа и правда проходил мимо
дома, там не было и не могло быть света. Значит, он это выдумал. А сделал
вид, - вот хитрец! - будто протягивает ей соломинку! Он выдумал неверную
деталь, чтобы она, неосмотрительно подтвердив ее, признала тем самым свою
ложь. Но ведь' и я могла зажечь свет. Вот и новая проблема! Если ял зажгла
его без всякой видимой причины, позже я с таким же успехом могла задержаться
в кухне и затаиться там. Какая неразбериха! Ну и обстановка - ложь за
ложью... Мама по-прежнему смотрела на меня, улыбаясь, точно в благодарность
за молчание или за глубокий сон. А я была смущена и, чувствуя себя виноватой
сама не знаю в каком прегрешении, которое совершила по неведению, то
высовывала кончик языка, то подпрыгивала на пятке, старательно разыгрывая из
себя маленькую девочку, какою давно уже не была и не хотела быть, но все еще
могла при желании казаться. А мама, которая шла ссутулясь, точно ее
победили, зажали в угол, - хотя папа и бровью не повел, - распрямляла
постепенно плечи и принялась копаться в сумке, отыскивая ключ. Я смогла
наконец поднять глаза, встретиться взглядом с папой. Как я и думала, в
глазах его не было вопроса, он не просил меня дать показания против нее.
VI
В половине пятого папа вышел из дома и появился во дворе, где,
пользуясь обычным в пору равноденствия крепким ветром, мы с мамой
развешивали простыни. Теперь он выглядел совсем иначе: брюки в полоску,
серый пиджак, серый галстук, серая шляпа, надетая поверх черного войлочного
шлема (вернее, поверх такого же войлочного шлема на смену, ибо их у него
было предостаточно)... Так он одевался всегда, отправляясь в служебную
поездку. Не хватало только портфеля с бумагами.
- Снова здорово! - изрекла мама.
- И не говори! Люсьен уже ушел, - крикнула Жюльена, которая по ту
сторону решетки развешивала такое же белье, закрепляя его разноцветными
пластмассовыми прищепками.
Папа не соизволил этого услышать. Нагнувшись, он тщательно сколол
зажимом низ правой брючины, потом левой и, неуклюже занеся ногу, оседлал
велосипед. Матушка проводила его глазами до самого поворота, опустив углы
рта, нахмурив брови и с явным отвращением глядя на маленького заштатного
инкассатора, который как-то торчком сидел в седле, держа в вытянутых руках
высоко вздернутый руль.
- Да уж, этого машина не задавит! - пробормотала она, в то время как ее
муж по всем правилам входил в поворот - значительно сбавив ход и звеня
звоночком. Я промолчала, но в наказание не осталась дома помогать ей, а тоже
вскочила на велосипед и бросилась за папой.
* * *
Десяток автомобилей во главе с "панардом" выстроился возле мэрии, а
жандармы из пикета растаскивали остатки овощей, валявшихся под рядами и до
сих пор никем не убранные (Рюо, в обязанности которого это входило, все еще
отсыпался за бессонную ночь). По той же причине не были еще убраны и столы и
козлы, отданные в распоряжение фермерш, - на них теперь налетели мальчишки,
игравшие в пожар под предводительством Ипполита Годиана, и уселись зеваки,
которые наблюдали за всеми, кто входил и выходил, беспрестанно дымя
сигаретами и так же беспрестанно упражняя мозг разнообразными комментариями.
- А вот и Колю, и за ним, понятно, дочка! - произнес один из них.
Это было даже приятно слышать. Сцепив велосипеды, мы прислонили их к
липе, и папа, держа меня за руку выше локтя, протиснулся в залу - нечто
вроде крытого вестибюля, над которым расположилась мэрия и который по
необходимости служил то аукционом, то дансингом, то форумом, то даже
складом. В тот день там собрались смущенные, пристыженные люди, обкуривавшие
со всех сторон столбы. Вынырнув из сиреневатого тумана, к нам ринулся
фотограф на пару с борзописцем, которого "Пти курье" присылал уже в Сен-Ле
во время пожара на ферме Дарюэлей.
- Мосье Войлочная Голова?.. Минутку, пожалуйста.
- Меня зовут Колю, - не останавливаясь, процедил папа.
Но вспышки магния следовали за нами. Журналист попытался
сманеврировать, обогнул столб и оказался перед нами, держа наготове блокнот
и шариковую ручку.
- Главный герой происшествия, конечно же, скажет мне...
- Кто должен вам говорить и о чем? - проворчал герой. - Случился пожар,
который мы не сумели потушить, - гордиться тут нечем... Вот и все. А об
остальном я знаю не больше вашего.
Журналист собрался было настоять на своем, но тут заметил четыре пары
старокранских усов - густых, висячих, цвета коровьей лепешки, -
принадлежавших четырем мужчинам в широких вельветовых штанах. Это были
четверо погорельцев - вчерашние и те, кто пострадал за последние три месяца:
Удар, Бине, Дарюэль и Птипа. Видимо, дав показания, они в суровом молчании
спускались гуськом по лестнице; на их лицах застыло негодование, большие
мозолистые ладони царапали перила.
- Вот что снимай, старичок! - завопил журналист, подскочив к фотографу.
- Смотри, какой кадр.
Воспользовавшись этим, мы тут же удрали. И я вдруг увидела спецовку
Люсьена Троша, стоявшего неподалеку от группы разных важных особ, которые
собрались вокруг мосье Ома. Отец шел за мной, но я тихонько скользнула за
его спину. Крестный заметил меня, однако, занятый официальным разговором,
лишь подмигнул. Возвышаясь над всеми на целую голову, он широко улыбался и,
казалось, получал живейшее удовольствие, выслушивая мнения, толкования и
замечания, которые неслись со всех сторон, так что даже непонятно было, кто
говорит.
- Пес-то ведь не залаял. Выходит, кто-то свой.
- Да его могли отравить, а после сжечь. Кстати, его так и не нашли.
- Единственная улика - следы.
- Да о каких следах можно толковать, когда после поджигателя там прошло
еще человек сто.
- А вот и можно... можно... В саду у Бине, возле затвора шлюза и на
короткой дороге в "Аржильер" - везде одни и те же следы. Резиновые сапоги
сорок третьего размера...
- Резиновые сапоги! Все их носят.
- Сорок третьего! Самый ходовой размер...
- Да, но в подошве торчит гвоздь! - твердо заметил чей-то голос.
Это сказал Раленг, который при обсуждении всегда высказывался
авторитетно.
- Да, гвоздь, притом особенный, - продолжал он. - Таким пользуются
обойщики - со звездчатой шляпкой, и вбит в левый край каблука. Вроде бы
гвоздь как гвоздь, но он связывает оба дела.
- Не слишком крепкая связь, - прошептал мне на ухо папа.
Трош, услышав это, кивнул в знак согласия и отодвинул меня локтем:
- Не прислоняйся ко мне, Селина. Я весь в масле.
- Если Аман созвал нас нынче вечером, чтобы потчевать всем этим
вздором, лично я ухожу, - так же тихо
добавил папа.
- Ты следователя видел?
Папа отрицательно поводил указательным пальцем. Трош указал подбородком
на лестницу, и мы уже собрались скрыться, когда мосье Ом, презрев капитана,
пожелал узнать мнение сержанта:
- А! Мосье Колю! Не уходите, мосье Колю. Я тут сейчас говорил, что
первым делом нам нужно купить сирену и более мощную мотопомпу. Что вы об
этом думаете?
Люсьен посторонился, пропуская папу, который снял шляпу из вежливости,
но больше, чтобы придать себе уверенности, ибо никогда не знал, куда девать
руки. К тому же он знал, что войлочный его затылок, лишенный прикрытия и
выставленный на обозрение, привлекал все взгляды, придавая его обладателю
значимость, какую всегда принимает в интерьере необычный предмет.
- Господа! - поклонился он, приветствуя всех разом. Налицо была добрая
половина совета. К тому же
наиболее влиятельная. И прежде всего три столпа мудрости в Сен-Ле, три
члена правящего триумвирата из списка независимых деятелей муниципалитета,
игравших в бридж с мадам де ля Эй и тайно соперничавших с ее мужем, которого
они считали авантюристом, не решаясь, однако, слишком громко
распространяться об этом в округе, где половина замков находилась в руках
людей, купивших дворянство и принятых крестьянами, которые прекрасно
усвоили, что на денежки строится башня замка, башня замка дает право на
титул, а титул - на уважение. Вот почему возле мосье Ома виднелись седая
бородка нотариуса, метра Безэна, узел бабочки ветеринара Ребеля и
иссиня-черная борода доктора Клоба - они представляли собой непобедимый на
выборах и, вероятно, нерушимый блок, ибо держали в своих руках четыре
жизненные сферы, помогающие в западных провинциях обрести у сельских жителей
непререкаемый авторитет (вот они в порядке значимости, не считая церковного
прихода: замок, образование, врачевание животных, врачевание людей). Рядом с
этим квартетом Раленг, Каре и прочий люд имели жалкий вид и напрасно драли
горло.
- Сирена, конечно, нужна, - медленно проговорил папа. - Что же до
насоса, если вы не прикупите к нему еще и реку, я не вижу, какую он может
принести нам пользу. Будет просто красивая машинка, выкрашенная в красный
цвет, для шествия Четырнадцатого июля.
- Мосье Колю прав. Первое, что нужно сделать, это построить
водонапорную башню.
Козлиная бородка метра Безэна - главного казначея - так и затряслась, а
мосье Ом неуверенно покачал головой. Его здоровый глаз скосился на Марсо
Каливеля, представлявшего в муниципалитете социалистов, что не давало ему
ровным счетом никакого веса, но, к несчастью, при этом Марсо являлся еще и
директором "другой школы" (в обычной школе у нас обязательное религиозное
обучение), где за пронзительный голос он удостоился клички Иерихонская
Труба.
- Водонапорную башню - почему бы и нет, - проговорил мосье Ом, - только
чем за нее платить?
- Мосье Каливель воспользуется обстоятельствами, - сурово ответствовал
нотариус, - и сделает надбавку.
- Дело не в надбавке, метр, дело в необходимости.
- Если бы община вовремя построила башню, у нас сейчас не было бы
проблемы, - прошептал доктор Клоб.
Голоса зазвучали громче; спор заходил в тупик и становился слишком
жарким. Папа снова воспользовался суматохой и исчез. Все его тут видели - и
хватит. Разглагольствования ему надоедали - хоть он и занимался
страхованием, красноречие не было его коньком.
- Каливель прав, но и Безэн тоже, - сказал он, увлекая меня за собой.
Это не было суждением Пилата, но тут учитывались две точки зрения,
какие обычно возникают при решении многих практических проблем, а политика
принимает во внимание лишь одну из них. В Сен-Ле, как и во многих других
сырых краях, вода вроде бы есть всюду, но на самом деле ее нигде нет. Людям
не приходится рыть глубокие колодцы или водоемы, потому что достаточно
небольшой выемки, и она всегда будет заполнена водой. Бесчисленные ручьи с
трудом прокладывают себе дорогу в перенасыщенной влагой земле, но ни один из
них не достигает на территории общины размеров реки и не располагает хоть
сколько-нибудь значительным запасом воды. К тому же поблизости нет ни одной
возвышенности, которая помогла бы создать давление, если не считать Волчьего
Хвоста, расположенного слишком далеко, да холма де-ля-Эй, где мадам Ом
никогда не позволит устроить резервуар. Водонапорная башня была бы выходом
из положения. Однако нотариус, ожесточенный противник этой идеи, представил
весомые аргументы: перспектива в должном количестве обеспечить водой
мотопомпу и одновременно водопровод, которым пользуются жители поселка, -
правда, едва лишь одна четверть населения, - не выдерживала сравнения с
необходимостью взыскать дополнительные сантимы с остальной части общины,
состоящей из ферм, до которых канализация не дотянется никогда. Неразрешимая
проблема. Обойдя репортера "Пти курье", который все еще косился в нашу
сторону, мы поднялись по лестнице вместе с Люсьеном, не отстававшим от нас
ни на шаг. Только мы добрались до площадки, как следователь покинул зал
заседаний, превращенный в его кабинет. Долговязый, худой, нагло задрав нос,
но опустив глаза, мосье Жиат-Шебе уводил с собой секретаря и бригадира
Ламорна. Все трое, казалось, были в весьма дурном расположении духа.
- Пожарники! - вещал следователь. - Я только и выслушиваю показания
пожарников и жандармов! Одни, поглядев на огонь, брызнули на него водой, а
другие, поглядев на пепел, брызнули чернилами на требуемые бумаги... Отчеты,
отчеты... И ни одного свидетеля! Так мы с вами, бригадир, непременно отыщем
поджигателя! Он может спать спокойно... Что еще?
Папа, держа в руке шляпу, загородил ему проход.
- Сержант Колю, - представил его регистратор. - Знаете, тот, который...
- Тот, который... тот, который... А, ну да.
Уважение появилось на лице представителя закона, когда он быстро
перевел взгляд с ног "того, который" на черную войлочную макушку.
- Еще раз примите мои поздравления, мосье, - сказал он. - Но того, что
вы рассказали сегодня утром на месте происшествия, для меня вполне
достаточно. Вы можете располагать... О, какая прелестная девчушка!
Меня возмутила эта его "девчушка", и я прижалась к стене, освобождая
ему проход вдоль перил. Он спустился на две ступеньки.
- И все же одно слово, пожалуйста, - вдруг проговорил он.
Его нос, резавший ломтями воздух, вдруг замер. Кончик холеного розового
пальца уперся в папин жилет.
- Вы ведь страховой агент, а значит, в ваши обязанности входит
фиксировать те детали, которые могут пригодиться вашей компании... Во время
всех последних пожаров или во время хотя бы одного из них вы в самом деле
ничего не заметили, что показалось бы вам необычным?
- О господи... нет! - ответил папа так неуверенно, что следователь,
насторожившись, вжал указательный палец в его диафрагму.
- Подумайте!
- Нет, я ничего не заметил... - повторил папа. - Ничего, если не
считать одного совпадения, которое, понятно, ничего особенного не значит.
- Так скажите же! - возопил мосье Жиат-Шебе.
В нетерпении он постукивал подошвой по краю третьей ступеньки. Диалог
между следователем и папой, происходивший на верхней площадке парадной
лестницы, привлек общее внимание - настолько, что в нижнем зале замерли все
разговоры, а рты так и остались открытыми. Журналист, скользя от столба к
столбу, придвинулся совсем близко и принялся судорожно записывать. Вспышка
магния озарила папино лицо как раз в ту минуту, когда он наконец произнес:
- Извините, господин следователь, я заметил только, что все пожары
происходили в свадебную ночь.
* * *
Слышно было, как муха пролетит. Следователь, упершись подбородком в шею
и скрестив руки, шарил глазами по сторонам, как человек, судорожно
соображающий, не будет ли он выглядеть смешно, принимая всерьез великую
детскую тайну.
- Хм! - буркнул он. - Мне еще сказали, что все сгоревшие фермы
принадлежали местному мэру. Человек двадцать приходили ко мне с этим
заявлением. Ошибочным, впрочем, - ведь ферма Дарюэля не принадлежит мосье
Ому.
Но присутствовавших папино сообщение, казалось, взволновало намного
больше. Иные, старательно напрягая память, загибали пальцы - один за другим:
получалось четыре. Затем, произведя подсчет, сосед глядел на соседа,
серьезно, не без уважения, высоко подняв брови, готовый вот-вот переступить
границу, отделяющую непостижимое от невероятного.
- Гляди-ка ты! - произнес Раленг, выражая скупыми средствами чувства
тех, кто и не делал вид, будто что-то знает.
- Любопытно! В самом деле, любопытно! - почти тотчас заметил доктор
Клоб, выражая мнение остальных. Если действительно существует какая-то связь
между тем и другим, надо будет мне вспомнить теорию вероятности... Неужели в
этой дыре мог появиться столь изощренный садист?
И он задумался, зажав бороду в кулаке, в то время как все вдруг разом
заговорили. Следователь, все еще стоя на третьей ступеньке, спрашивал мнение
бригадира. А мы, не дожидаясь их разрешения, сбежали вниз. Папа, попрежнему
в сопровождении дочери и Люсьена Троша, широким шагом вышел за ограду и
направился прямиком к четырем фермерам, которые, стоя на площади в окружении
толпы, обсуждали случившееся.
- Слушай! - схватив за рукав Марсиаля Удар, зашептал ему в лицо папа. -
Не забудь предупредить меня заказным письмецом, притом самое позднее завтра,
о том, что ты сгорел. И ты, Бине, тоже...
Потом он пригладил мне волосы - так он делал всегда, когда собирался
куда-то уходить.
- Мне надо еще повидать одного клиента. А ты пойди помоги маме.
И вскочил на велосипед. Взявшись за руль своего велосипеда, я заметила,
что обе шины проколоты. В одной из них так и осталась торчать игла.
- А-а! Это штучки Иппо! - заключил Люсьен, взвалив велосипед на плечо.
- Придется тебе идти пешком, а я занесу его вечером.
Я проводила Люсьена до гаража, где он, расставшись со мной, тотчас
залез под Б-14, металлические внутренности которого валялись на закапанном
маслом цементе. Домой я возвращалась одна, лопаясь от злости, и трижды
обернулась, чтобы крикнуть "гадина" Ипполиту, который сопровождал меня на
почтительном расстоянии, хохоча во все горло, улюлюкал, свистел в сомкнутые
ладони, следуя испытанному способу браконьеров и шуанов, для которых крик
совы служил сигналом к сбору.
VII
В жарище, в пару, в запахе горячего белья и заваренного крахмала наши
голые руки двигаются ритмично - точно шатуны. Жюльена вытягивает из кучи и
раскатывает с ходу полотенца и тряпки. Мама, оставив себе дощечку для глажки
рукавов с ее сложностями, работает главным образом кончиком утюга, укрощая
ловкими и быстрыми движениями кисти манжеты, углы воротничка, кружевные
оборки. Будто по часам, каждые пять минут, она меняет утюг на один из тех,
что дожидаются своей очереди на дисках, стоящих посередине плиты,
прикладывает его к щеке, проверяя температуру с точностью до нескольких
градусов, и левой рукой выхватывает из кучи следующую вещь. Ну а мне
поручают только носовые платки, и я орудую электрическим утюгом на маленьком
столике рядом, беспрестанно мучая мой "Калорматик" переключением термостата
единственно ради того, чтобы увидеть, как зажигается или гаснет маленькая
красная лампочка. Отутюженное белье складывается в две медленно растущих на
комоде стопки - стопка Колю чуть выше стопки Трошей; и тишина, которая
окутывает кухню, нарушается разве что тиканьем остывающего утюга да коротким
потрескиванием, доносящимся с решетки зольника. Не слышно ни слова. Через
час я не выдерживаю и, подойдя к Жюльене, скрещиваю руки поверх белой
бумажной комбинации.
- Что-то странные вы сегодня! - кричу я ей в лицо.
Никакого ответа. Ни от Жюльены, ни от мамы, которая, что-то буркнув,
опускает еще ниже нос. Я знаю, что с ней: Люсьен, верно, намекнул Жюльене,
что я была на пожаре, а та стала изображать удивление, призывать к
осторожности "ради блага малышки", которую она ненавидит с тех самых пор,
как почувствовала, что ее вывели на чистую воду, выследили, неотступно за
ней наблюдая, мои разного цвета глаза. Оттого ей и неловко. Но почему бы не
покончить с этим? С чувством неловкости я люблю кончать разом, даже если для
этого нужно разбить все, как тарелку, - вдребезги. Лучше бы уж мама сказала:
"Кстати, не говори отцу, что не видела меня, когда вернулась. А то как бы не
вышло скандала". И мы бы с этим покончили, потому что скандалы подстраиваю
уж во всяком случае не я. Наоборот, я у них нечто вроде клея - делаю
отчаянные попытки все собрать воедино, пусть даже это будет ад. Но в воздухе
носится что-то другое, что дымит сильнее, чем влажная тряпка под утюгом, - и
мама устраивает сцену ревности. Она прекрасно понимает, почему я помчалась
на пожар. И не может примириться с тем, что кроется под этим, - моей
потребностью быть рядом с человеком, который дает мне столько душевного
тепла. Но как может тот, кто для нее уже не существует, в такой мере меня
занимать? Как могу я так за него бояться? Как могу я любить ее врага? Она не
сомневается, что и ее я люблю, но с каждым днем я замечаю, что моя нежность
к ней все больше кажется ей оскверненной той нежностью, какую я питаю к
отцу. Если бы я хоть довольствовалась известной привязанностью к нему,
жалостью, что ли!.. Я и сейчас еще слышу обрывок фразы, брошенной ею в моем
присутствии Жюльене: "В конце-то концов она ведь его дочь!", и я до сих пор
вижу мамино лицо в ту минуту, когда Жюльена, всегда готовая причинить нам
любое возможное зло, отвечает: "_Прежде всего_ она - его дочь!"
Предпочтение! Вот рана и открылась снова. Незаживающая рана, ибо, как только
она сочтет, что отец уже моим предпочтением не пользуется, она тут же
извлечет из этого свой барыш. Она никогда не потерпит справедливого
равновесия, которое безоговорочно признает папа. Он в самом деле, - а это и
возвышает его в моих глазах, - он в самом деле не испытывает к ней
ненависти. Нет, бедный мой папочка, он к ней ненависти не испытывает...
* * *
Я перестала гладить и сама теперь надулась, уткнувшись носом в книгу и
наблюдая краешком глаза за мамашей и Жюльеной, которые принялись шептаться,
шептаться, шептаться. Они стоят друг против друга, такие одинаковые,
растопырив локти так, что видны подернутые черной рябью подмышки, колыша
грудью, которую заметно разделяет пополам нежная ложбинка, уходящая глубоко
вниз, под рубашку. Глухие тяжелые удары терзают стол, когда Жюльена с силой
опускает утюг. Мама принимается за брюки, губы ее шевелятся в такт влажным
горячим волнам, поднимающимся от смоченной водою тряпки. А с комода, с
пожелтевшей фотографии в рамке, лежащей на боку между двумя стопками
глаженого белья, внимательно слушает их ослепительный двадцатидвухлетний
красавец Бертран Колю в форме с иголочки, что естественно для военного,
который должен-послать-фото-своей-невесте. Я слушаю их тоже. Все больше
распаляясь, мама, подстегиваемая Трошихой, уже не сдерживается. Шептаться
они перестали - плевать им на меня, плевать на то, что я слышу, вроде бы и я
с ними заодно...
- Ну, и что же ты теперь будешь делать? - спрашивает Жюльена.
- А что я могу делать? Ничего же не изменилось. Уйти я так и так не
могу. Бертран оставит Селину себе. Ох, если бы мне хоть какую вину за ним
отыскать!.. Я бы ни дня тут не осталась гладить его портки! Да что же это за
утюг такой!
Утюг, взлетев, прикладывается к маминой щеке и возвращается на плиту.
Следующий слишком еще горяч - пусть охладится на мокрой тряпке, которая
заново спрыснута водой и дымится теперь вовсю. Брюки эти - всегонавсего
папины брюки. Папины вещи гладят в последнюю очередь - если остается время и
жар в печи. Но мадам Колю не отлынивает ни от какой работы, она держится за
свою репутацию первоклассной хозяйки, а потому, чьи бы это ни были брюки,
хоть самого дьявола или ее мужа, они имеют право на не слишком горячий и не
слишком холодный утюг. И она отшлифовывает идеальную складку с холодной
тщательностью сестры милосердия, заставляющей себя ухаживать за раненым
врагом.
- Ничего, понимаешь ты, ничего! - зло продолжает она и, могу
поклясться, с удовольствием причиняя мне боль. - Самое в нем гнусное как раз
и есть то, что мне не в чем его упрекнуть, что всем кажется, будто я ни с
того ни с сего кидаюсь на самого замечательного на свете мужа. Для всех он -
мученик, а я - нет. И терпеливый-то он какой, и добрый, и верный - ангел
прямо, да и только! А посмотрела бы ты на него вечерком... И ведь никогда не
ляжет спать первым, даже если делать уж совсем нечего, - стоит на пороге
своей комнаты и ждет - ни дня не пропустит, - ждет, пока я уйду, провожает
меня глазами, что та собака, которая хоть мяса нигде в округе нету, а все
ждет свою косточку; и только я выключу свет, как он: "Доброй ночи, любимая!"
Ну, скажи, говорит кто у нас такие глупости? И ведь я уж месяцы, да что там,
годы ему не отвечаю. И вот, верь не верь, ни одного раза, ни единого, он не
пропустил это свое "Доброй ночи, любимая". Слыхала бы ты только! Да притом и
говорит-то сто раз по-разному... А я догадывайся, все ли у него в порядке,
нет ли кручины какой на сердце или, может, я чего не так сделала... Доброй
ночи, любимая! Серьезно, сухо или вежливо... Но только всегда "_доброй
ночи_" и уж обязательно "_любимая_". "Любимая" - а я ему разрешила так
говорить?! "Любимая" - хоть тресни!
Мне удалось дослушать ее до конца. Чудо, конечно, но пусть оно
продлится, это чудо. Никогда еще она так не распускалась в моем присутствии.
Как же, верно, она страдает! Я вижу, как резким движением она переворачивает
брюки.
- Да я ему в пасть заткну его "_доброй ночи_", - повышая голос, говорит
она. - В пасть заткну его "_любимую_".
- Заткнем ему в пасть, - глухо подтверждает Жюльена, не замедляя
механического движения руки с чуть поблескивающей, свежей, натянутой кожей.
Лицо у нее спокойнее, чем у мамы, и не выражает ничего, кроме упорного,
осознанного, бесповоротного отвращения. Отвращения камня к траве, масла к
воде. Она стоит как раз напротив комода и вынуждена лицезреть фотографию
моего юного отца всякий раз, как поднимает глаза, отчего взгляд ее
становится жестким. "Любимая, любимая!" - повторяет мама, вне себя от злобы,
точно размалывая зубами слово, при этом лицо у нее такое, будто она держит
во рту одно из этих жутких драже, под оболочкой которых таится препарат,
горчайший из всех, какие существуют в фармакологии. Внезапно мама улыбается
одной из самых злых своих улыбок. По ноздрям Жюльены пробегает легкий
трепет. "_Доброй ночи, любимая_!" Превосходная идея! Глаза подружек
встречаются; утюги на мгновение застывают в воздухе.
Доброй ночи, любимая, спи, спи сладко...
Доброй ночи, любимая...
Обретя уверенность, Жюльена приоткрывает губы, выпускает тоненькую
дрожащую нотку, затем рот ее распахивается все шире, и она начинает петь в
полный голос, до конца используя возможности приятного своего сопрано бывшей
участницы детского церковного хора, настолько искусной, что она умело
передает голосом злость, необходимую для этой исполненной тайного смысла
песни.
Вдруг песня резко обрывается, рассыпается колючим смехом, острым, как
осколки стекла.
- Спи сладко, видали! - мяучит Жюльена, распоясавшись окончательно. -
Главное, спи сладко... Будь я на твоем месте, Ева, я бы пела ему это по
вечерам, когда твой Бертран особенно хорош. Да лучше даже... Я бы ему ее
просвистела!
- Я куплю пластинку, - отзывается мама.
Голос ее леденеет, и утюг снова принимается за работу. Смотри-ка ты!
Неужели ненависть вызывает не меньшую зависть, чем любовь? Мамаша, которая
может часами напролет раздирать душу мужу, плохо переносит злобу Жюльены.
Разумеется, корни ее тщательно замалчиваются, но всем в Сен-Ле. кроме
простофили Люсьена, известно, что злоба эта скорее лестна для мамы, которая,
сгорая от нетерпения избавиться поскорее от папы, остается все-таки женщиной
и испытывает тайное удовлетворение от того, что когда-то ее предпочли
Жюльене.
- Он еще получит у меня свое "доброй ночи"! Не знаю когда, но получит,
- добавляет она, чтобы скрыть это чувство.
Я поднимаюсь, и мама умолкает, еще не вполне успокоившись, но уже
испытывая некоторый стыд. Я поднимаюсь. Нарыв нужно вскрывать - так легче,
поэтому я и позволила ей причин