Habepx
вадцать даже не умеют
стрелять!
Студзинский молчал.
- Ну так вот-с. А об остальном вечером. Все успеем. Валите к дивизиону.
И они вошли в зал.
- Смир-р-р-р-но! Га-сааа офицеры! - прокричал Студзинский.
- Здравствуйте, артиллеристы!
Студзинский из-за спины Малышева, как беспокойный режиссер, взмахнул
рукой, и серая колючая стена рявкнула так, что дрогнули стекла.
- Здра...рра...жла...гсин... полковник...
Малышев весело оглядел ряды, отнял руку от козырька и заговорил:
- Бесподобно... Артиллеристы! Слов тратить не буду, говорить не умею,
потому что на митингах не выступал, и потому скажу коротко. Будем мы бить
Петлюру, сукина сына, и, будьте покойны, побьем. Среди вас владимировцы,
константиновцы, алексеевцы, орлы их ни разу еще не видали от них сраму. А
многие из вас воспитанники этой знаменитой гимназии. Старые ее стены
смотрят на вас. И я надеюсь, что вы не заставите краснеть за вас.
Артиллеристы мортирного дивизиона! Отстоим Город великий в часы осады
бандитом. Если мы обкатим этого милого президента шестью дюймами, небо ему
покажется не более, чем его собственные подштанники, мать его душу через
семь гробов!!!
- Га...а-а... Га-а... - ответила колючая гуща, подавленная бойкостью
выражений господина полковника.
- Постарайтесь, артиллеристы!
Студзинский опять, как режиссер из-за кулис, испуганно взмахнул рукой,
и опять громада обрушила пласты пыли своим воплем, повторенным громовым
эхом:
Ррр...Ррррр...Стра...Рррррр!!!
Через десять минут в актовом зале, как на Бородинском поле, стали сотни
ружей в козлах. Двое часовых зачернели на концах поросшей штыками
паркетной пыльной равнины. Где-то в отдалении, внизу, стучали и
перекатывались шаги торопливо расходившихся, согласно приказу,
новоявленных артиллеристов. В коридорах что-то ковано гремело и стучало, и
слышались офицерские выкрики - Студзинский сам разводил караулы. Затем
неожиданно в коридорах запела труба. В ее рваных, застоявшихся звуках,
летящих по всей гимназии, грозность была надломлена, а слышна явственная
тревога и фальшь. В коридоре над пролетом, окаймленном двумя рамками
лестницы в вестибюль, стоял юнкер и раздувал щеки. Георгиевские потертые
ленты свешивались с тусклой медной трубы. Мышлаевский, растопырив ноги
циркулем, стоял перед трубачом и учил, и пробовал его.
- Не доносите... Теперь так, так. Раздуйте ее, раздуйте. Залежалась,
матушка. А ну-ка, тревогу.
"Та-та-там-та-там", - пел трубач, наводя ужас и тоску на крыс.
Сумерки резко ползли в двусветный зал. Перед полем в козлах остались
Малышев и Турбин. Малышев как-то хмуро глянул на врача, но сейчас же
устроил на лице приветливую улыбку.
- Ну-с, доктор, у вас как? Санитарная часть в порядке?
- Точно так, господин полковник.
- Вы, доктор, можете отправляться домой. И фельдшеров отпустите. И
таким образом: фельдшера пусть явятся завтра в семь часов утра, вместе с
остальными... А вы... (Малышев подумал, прищурился.) Вас попрошу прибыть
сюда завтра в два часа дня. До тех пор вы свободны. (Малышев опять
подумал.) И вот что-с: погоны можете пока не надевать. (Малышев помялся.)
В наши планы не входит особенно привлекать к себе внимание. Одним словом,
завтра прошу в два часа сюда.
- Слушаю-с, господин полковник.
Турбин потоптался на месте. Малышев вынул портсигар и предложил ему
папиросу. Турбин в ответ зажег спичку. Загорелись две красные звездочки, и
тут же сразу стало ясно, что значительно потемнело. Малышев беспокойно
глянул вверх, где смутно белели дуговые шары, потом вышел в коридор.
- Поручик Мышлаевский. Пожалуйте сюда. Вот что-с: поручаю вам
электрическое освещение здания полностью. Потрудитесь в кратчайший срок
осветить. Будьте любезны овладеть им настолько, чтобы в любое мгновение вы
могли его всюду не только зажечь, но и потушить. И ответственность за
освещение целиком ваша.
Мышлаевский козырнул, круто повернулся. Трубач пискнул и прекратил.
Мышлаевский, бренча шпорами - топы-топы-топы, - покатился по парадной
лестнице с такой быстротой, словно поехал на коньках. Через минуту
откуда-то снизу раздались его громовые удары кулаками куда-то и командные
вопли. И в ответ им, в парадном подъезде, куда вел широченный двускатный
вестибюль, дав слабый отблеск на портрет Александра, вспыхнул свет.
Малышев от удовольствия даже приоткрыл рот и обратился к Турбину:
- Нет, черт возьми... Это действительно офицер. Видали?
А снизу на лестнице показалась фигурка и медленно полезла по ступеням
вверх. Когда она повернула на первой площадке, и Малышев и Турбин,
свесившись с перил, разглядели ее. Фигурка шла на разъезжающихся больных
ногах и трясла белой головой. На фигурке была широкая двубортная куртка с
серебряными пуговицами и цветными зелеными петлицами. В прыгающих руках у
фигурки торчал огромный ключ. Мышлаевский поднимался сзади и изредка
покрикивал:
- Живее, живее, старикан! Что ползешь, как вошь по струне?
- Ваше... ваше... - шамкал и шаркал тихонько старик. Из мглы на
площадке вынырнул Карась, за ним другой, высокий офицер, потом два юнкера
и, наконец, вострорылый пулемет. Фигурка метнулась в ужасе, согнулась,
согнулась и в пояс поклонилась пулемету.
- Ваше высокоблагородие, - бормотала она.
Наверху фигурка трясущимися руками, тычась в полутьме, открыла
продолговатый ящик на стене, и белое пятно глянуло из него. Старик сунул
руку куда-то, щелкнул, и мгновенно залило верхнюю площадь вестибюля, вход
в актовый зал и коридор.
Тьма свернулась и убежала в его концы. Мышлаевский овладел ключом
моментально, и, просунув руку в ящик, начал играть, щелкая черными
ручками. Свет, ослепительный до того, что даже отливал в розовое, то
загорался, то исчезал. Вспыхнули шары в зале и погасли. Неожиданно
загорелись два шара по концам коридора, и тьма, кувыркнувшись, улизнула
совсем.
- Как? эй! - кричал Мышлаевский.
- Погасло, - отвечали голоса снизу из провала вестибюля.
- Есть! Горит! - кричали снизу.
Вдоволь наигравшись, Мышлаевский окончательно зажег зал, коридор и
рефлектор над Александром, запер ящик на ключ и опустил его в карман.
- Катись, старикан, спать, - молвил он успокоительно, - все в полном
порядке.
Старик виновато заморгал подслеповатыми глазами:
- А ключик-то? ключик... ваше высокоблагородие... Как же? У вас, что
ли, будет?
- Ключик у меня будет. Вот именно.
Старик потрясся еще немножко и медленно стал уходить.
- Юнкер!
Румяный толстый юнкер грохнул ложем у ящика и стал неподвижно.
- К ящику пропускать беспрепятственно командира дивизиона, старшего
офицера и меня. Но никого более. В случае надобности, по приказанию одного
из трех, ящик взломаете, но осторожно, чтобы ни в коем случае не повредить
щита.
- Слушаю, господин поручик.
Мышлаевский поравнялся с Турбиным и шепнул:
- Максим-то... видал?
- Господи... видал, видал, - шепнул Турбин.
Командир дивизиона стал у входа в актовый зал, и тысяча огней играла на
серебряной резьбе его шашки. Он поманил Мышлаевского и сказал:
- Ну, вот-с, поручик, я доволен, что вы попали к нам в дивизион.
Молодцом.
- Рад стараться, господин полковник.
- Вы еще наладите нам отопление здесь в зале, чтобы отогревать смены
юнкеров, а уж об остальном я позабочусь сам. Накормлю вас и водки достану,
в количестве небольшом, но достаточном, чтобы согреться.
Мышлаевский приятнейшим образом улыбнулся господину полковнику и
внушительно откашлялся:
- Эк... км...
Турбин более не слушал. Наклонившись над балюстрадой, он не отрывал
глаз от белоголовой фигурки, пока она не исчезла внизу. Пустая тоска
овладела Турбиным. Тут же, у холодной балюстрады, с исключительной
ясностью перед ним прошло воспоминание.
...Толпа гимназистов всех возрастов в полном восхищении валила по этому
самому коридору. Коренастый Максим, старший педель, стремительно увлекал
две черные фигурки, открывая чудное шествие.
- Пущай, пущай, пущай, пущай, - бормотал он, - пущай, по случаю
радостного приезда господина попечителя, господин инспектор полюбуются на
господина Турбина с господином Мышлаевским. Это им будет удовольствие.
Прямо-таки замечательное удовольствие!
Надо думать, что последние слова Максима заключали в себе злейшую
иронию. Лишь человеку с извращенным вкусом созерцание господ Турбина и
Мышлаевского могло доставить удовольствие, да еще в радостный час приезда
попечителя.
У господина Мышлаевского, ущемленного в левой руке Максима, была
наискось рассечена верхняя губа, и левый рукав висел на нитке. На
господине Турбине, увлекаемом правою, не было пояса, и все пуговицы
отлетели не только на блузе, но даже на разрезе брюк спереди, так что
собственное тело и белье господина Турбина безобразнейшим образом было
открыто для взоров.
- Пустите нас, миленький Максим, дорогой, - молили Турбин и
Мышлаевский, обращая по очереди к Максиму угасающие взоры на окровавленных
лицах.
- Ура! Волоки его, Макс Преподобный! - кричали сзади взволнованные
гимназисты. - Нет такого закону, чтобы второклассников безнаказанно
уродовать!
Ах, боже мой, боже мой! Тогда было солнце, шум и грохот. И Максим тогда
был не такой, как теперь, - белый, скорбный и голодный. У Максима на
голове была черная сапожная щетка, лишь кое-где тронутая нитями проседи, у
Максима железные клещи вместо рук, и на шее медаль величиною с колесо на
экипаже... Ах, колесо, колесо. Все-то ты ехало из деревни "Б", делая N
оборотов, и вот приехало в каменную пустоту. Боже, какой холод. Нужно
защищать теперь... Но что? Пустоту? Гул шагов?.. Разве ты, ты, Александр,
спасешь Бородинскими полками гибнущий дом? Оживи, сведи их с полотна! Они
побили бы Петлюру.
Ноги Турбина понесли его вниз сами собой. "Максим"! - хотелось ему
крикнуть, потом он стал останавливаться и совсем остановился. Представил
себе Максима внизу, в подвальной квартирке, где жили сторожа. Наверное,
трясется у печки, все забыл и еще будет плакать. А тут и так тоски по
самое горло. Плюнуть надо на все это. Довольно сентиментальничать.
Просентиментальничали свою жизнь. Довольно.
И все-таки, когда Турбин отпустил фельдшеров, он оказался в пустом
сумеречном классе. Угольными пятнами глядели со стен доски. И парты стояли
рядами. Он не удержался, поднял крышку и присел. Трудно, тяжело, неудобно.
Как близка черная доска. Да, клянусь, клянусь, тот самый класс или
соседний, потому что вон из окна тот самый вид на Город. Вон черная
умершая громада университета. Стрела бульвара в белых огнях, коробки
домов, провалы тьмы, стены, высь небес...
А в окнах настоящая опера "Ночь под рождество", снег и огонечки, дрожат
и мерцают... "Желал бы я знать, почему стреляют в Святошине?" И безобидно,
и далеко, пушки, как в вату, бу-у, бу-у...
- Довольно.
Турбин опустил крышку парты, вышел в коридор и мимо караулов ушел через
вестибюль на улицу. В парадном подъезде стоял пулемет. Прохожих на улице
было мало, и шел крупный снег.
Господин полковник провел хлопотливую ночь. Много рейсов совершил он
между гимназией и находящейся в двух шагах от нее мадам Анжу. К полуночи
машина хорошо работала и полным ходом. В гимназии, тихонько шипя, изливали
розовый свет калильные фонари в шарах. Зал значительно потеплел, потому
что весь вечер и всю ночь бушевало пламя в старинных печах в библиотечных
приделах зала.
Юнкера, под командою Мышлаевского, "Отечественными записками" и
"Библиотекой для чтения" за 1863 год разожгли белые печи и потом всю ночь
непрерывно, гремя топорами, старыми партами топили их. Судзинский и
Мышлаевский, приняв по два стакана спирта (господин полковник сдержал свое
обещание и доставил его в количестве достаточном, чтобы согреться, именно
- полведра), сменяясь, спали по два часа вповалку с юнкерами, на шинелях у
печек, и багровые огни и тени играли на их лицах. Потом вставали, всю ночь
ходили от караула к караулу, проверяя посты. И Карась с
юнкерами-пулеметчиками дежурил у выходов в сад. И в бараньих тулупах,
сменяясь каждый час, стояли четверо юнкеров у толстомордых мортир.
У мадам Анжу печка раскалилась, как черт, в трубах звенело и несло,
один из юнкеров стоял на часах у двери, не спуская глаз с мотоциклетки у
подъезда, и пять юнкеров мертво спали в магазине, расстелив шинели. К часу
ночи господин полковник окончательно обосновался у мадам Анжу, зевал, но
еще не ложился, все время беседуя с кем-то по телефону. А в два часа ночи,
свистя, подъехала мотоциклетка, и из нее вылез военный человек в серой
шинели.
- Пропустить. Это ко мне.
Человек доставил полковнику объемистый узел в простыне, перевязанный
крест-накрест веревкою. Господин полковник собственноручно запрятал его в
маленькую каморочку, находящуюся в приделе магазина, и запер ее на висячий
замок. Серый человек покатил на мотоциклетке обратно, а господин полковник
перешел на галерею и там, разложив шинель и положив под голову груду
лоскутов, лег и, приказав дежурному юнкеру разбудить себя ровно в шесть с
половиной, заснул.
7
Глубокою ночью угольная тьма залегла на террасах лучшего места в мире -
Владимирской горки. Кирпичные дорожки и аллеи были скрыты под нескончаемым
пухлым пластом нетронутого снега.
Ни одна душа в Городе, ни одна нога не беспокоила зимою многоэтажного
массива. Кто пойдет на Горку ночью, да еще в такое время? Да страшно там
просто! И храбрый человек не пойдет. Да и делать там нечего. Одно всего
освещенное место: стоит на страшном тяжелом постаменте уже сто лет
чугунный черный Владимир и держит в руке, стоймя, трехсаженный крест.
Каждый вечер, лишь окутают сумерки обвалы, скаты и террасы, зажигается
крест и горит всю ночь. И далеко виден, верст за сорок виден в черных
далях, ведущих к Москве. Но тут освещает немного, падает, задев
зелено-черный бок постамента, бледный электрический свет, вырывает из тьмы
балюстраду и кусок решетки, окаймляющей среднюю террасу Больше ничего. А
уж дальше, дальше!.. Полная тьма. Деревья во тьме, странные, как люстры в
кисее, стоят в шапках снега, и сугробы кругом по самое горло. Жуть.
Ну, понятное дело, ни один человек и не потащится сюда. Даже самый
отважный. Незачем, самое главное. Совсем другое дело в Городе. Ночь
тревожная, важная, военная ночь. Фонари горят бусинами. Немцы спят, но
вполглаза спят. В самом темном переулке вдруг рождается голубой конус.
- Halt!
Хруст... Хруст... посредине улицы ползут пешки в тазах. Черные
наушники... Хруст... Винтовочки не за плечами, а на руку. С немцами шутки
шутить нельзя, пока что... Что бы там ни было, а немцы - штука серьезная.
Похожи на навозных жуков.
- Докумиэнт!
- Halt!
Конус из фонарика. Эгей!..
И вот тяжелая черная лакированная машина, впереди четыре огня. Не
простая машина, потому что вслед за зеркальной кареткой скачет облегченной
рысью конвой - восемь конных. Но немцам это все равно. И машине кричат:
- Halt!
- Куда? Кто? Зачем?
- Командующий, генерал от кавалерии Белоруков.
Ну, это, конечно, другое дело. Это, пожалуйста. В стеклах кареты, в
глубине, бледное усатое лицо. Неясный блеск на плечах генеральской шинели.
И тазы немецкие козырнули. Правда, в глубине души им все равно, что
командующий Белоруков, что Петлюра, что предводитель зулусов в этой
паршивой стране. Но тем не менее... У зулусов жить - по-зулусьи выть.
Козырнули тазы. Международная вежливость, как говорится.
Ночь важная, военная. Из окон мадам Анжу падают лучи света. В лучах
дамские шляпы, и корсеты, и панталоны, и севастопольские пушки. И ходит,
ходит маятник-юнкер, зябнет, штыком чертит императорский вензель. И там, в
Александровской гимназии, льют шары, как на балу. Мышлаевский,
подкрепившись водкой в количестве достаточном, ходит, ходит, на Александра
Благословенного поглядывает, на ящик с выключателями посматривает. В
гимназии довольно весело и важно. В караулах как-никак восемь пулеметов и
юнкера - это вам не студенты!.. Они, знаете ли, драться будут. Глаза у
Мышлаевского, как у кролика, - красные. Которая уж ночь и сна мало, а
водки много и тревоги порядочно. Ну, в Городе с тревогою пока что легко
справиться. Ежели ты человек чистый, пожалуйста, гуляй. Правда, раз пять
остановят. Но если документы налицо, иди себе, пожалуйста. Удивительно,
что ночью шляешься, но иди...
А на Горку кто полезет? Абсолютная глупость. Да еще и ветер там на
высотах... пройдет по сугробным аллеям, так тебе чертовы голоса
померещатся. Если бы кто и полез на Горку, то уж разве какой-нибудь совсем
отверженный человек, который при всех властях мира чувствует себя среди
людей, как волк в собачьей стае. Полный мизерабль, как у Гюго. Такой,
которому в Город и показываться-то не следует, а уж если и показываться,
то на свой риск и страх. Проскочишь между патрулями - твоя удача, не
проскочишь - не прогневайся. Ежели бы такой человек на Горку и попал,
пожалеть его искренне следовало бы по человечеству.
Ведь это и собаке не пожелаешь. Ветер-то ледяной. Пять минут на нем
побудешь и домой запросишься, а...
- Як часов с пьять? Эх... Эх... померзнем!..
Главное, ходу нет в верхний Город мимо панорамы и водонапорной башни,
там, изволите ли видеть, в Михайловском переулке, в монастырском доме,
штаб князя Белорукова. И поминутно - то машины с конвоем, то машины с
пулеметами, то...
- Офицерня, ах твою душу, щоб вам повылазило!
Патрули, патрули, патрули.
А по террасам вниз в нижний Город - Подол - и думать нечего, потому что
на Александровской улице, что вьется у подножья Горки, во-первых, фонари
цепью, а во-вторых, немцы, хай им бис! патруль за патрулем! Разве уж под
утро? Да ведь замерзнем до утра. Ледяной ветер - гу-у... - пройдет по
аллеям, и мерещится, что бормочут в сугробах у решетки человеческие
голоса.
- Замерзнем, Кирпатый!
- Терпи, Немоляка, терпи. Походят патрули до утра, заснут. Проскочим на
Ввоз, отогреемся у Сычихи.
Пошевелится тьма вдоль решетки, и кажется, что три чернейших тени
жмутся к парапету, тянутся, глядят вниз, где, как на ладони,
Александровская улица. Вот она молчит, вот пуста, но вдруг побегут два
голубоватых конуса - пролетят немецкие машины или же покажутся черные
лепешечки тазов и от них короткие острые тени... И как на ладони видно...
Отделяется одна тень на Горке, и сипит ее волчий острый голос:
- Э... Немоляка... Рискуем! Ходим. Может, проскочим...
Нехорошо на Горке.
И во дворце, представьте себе, тоже нехорошо. Какая-то странная,
неприличная ночью во дворце суета. Через зал, где стоят аляповатые
золоченые стулья, по лоснящемуся паркету мышиной побежкой пробежал старый
лакей с бакенбардами. Где-то в отдалении прозвучал дробный электрический
звоночек, прозвякали чьи-то шпоры. В спальне зеркала в тусклых рамах с
коронами отразили странную неестественную картину. Худой, седоватый, с
подстриженными усиками на лисьем бритом пергаментном лице человек, в
богатой черкеске с серебряными газырями, заметался у зеркал. Возле него
шевелились три немецких офицера и двое русских. Один в черкеске, как и сам
центральный человек, другой во френче и рейтузах, обличавших их
кавалергардское происхождение, но в клиновидных гетманских погонах. Они
помогли лисьему человеку переодеться. Была совлечена черкеска, широкие
шаровары, лакированные сапоги. Человека облекли в форму германского
майора, и он стал не хуже и не лучше сотен других майоров. Затем дверь
отворилась, раздвинулись пыльные дворцовые портьеры и пропустили еще
одного человека в форме военного врача германской армии. Он принес с собой
целую груду пакетов, вскрыл их и наглухо умелыми руками забинтовал голову
новорожденного германского майора так, что остался видным лишь правый
лисий глаз да тонкий рот, чуть приоткрывавший золотые и платиновые
коронки.
Неприличная ночная суета во дворце продолжалась еще некоторое время.
Каким-то офицерам, слоняющимся в зале с аляповатыми стульями и в зале
соседнем, вышедший германец рассказал по-немецки, что майор фон Шратт,
разряжая револьвер, нечаянно ранил себя в шею и что его сейчас срочно
нужно отправить в германский госпиталь. Где-то звенел телефон, еще где-то
пела птичка - пиу! Затем к боковому подъезду дворца, пройдя через
стрельчатые резные ворота, подошла германская бесшумная машина с красным
крестом, и закутанного в марлю, наглухо запакованного в шинель
таинственного майора фон Шратта вынесли на носилках и, откинув стенку
специальной машины, заложили в нее. Ушла машина, раз глухо рявкнув на
повороте при выезде из ворот.
Во дворце же продолжалась до самого утра суетня и тревога, горели огни
в залах портретных и в залах золоченых, часто звенел телефон, и лица у
лакеев стали как будто наглыми, и в глазах заиграли веселые огни...
В маленькой узкой комнатке, в первом этаже дворца у телефонного
аппарата оказался человек в форме артиллерийского полковника. Он осторожно
прикрыл дверь в маленькую обеленную, совсем не похожую на дворцовую,
аппаратную комнату и лишь тогда взялся за трубку. Он попросил бессонную
барышню на станции дать ему номер 212. И, получив его, сказал "мерси",
строго и тревожно сдвинув брови, и спросил интимно и глуховато:
- Это штаб мортирного дивизиона?
Увы, увы! Полковнику Малышеву не пришлось спать до половины седьмого,
как он рассчитывал. В четыре часа ночи птичка в магазине мадам Анжу запела
чрезвычайно настойчиво, и дежурный юнкер вынужден был господина полковника
разбудить. Господин полковник проснулся с замечательной быстротой и сразу
и остро стал соображать, словно вовсе никогда и не спал. И в претензии на
юнкера за прерванный сон господин полковник не был. Мотоциклетка увлекла
его в начале пятого утра куда-то, а когда к пяти полковник вернулся к
мадам Анжу, он так же тревожно и строго в боевой нахмуренной думе сдвинул
свои брови, как и тот полковник во дворце, который из аппаратной вызывал
мортирный дивизион.
В семь часов на Бородинском поле, освещенном розоватыми шарами, стояла,
пожимаясь от предрассветного холода, гудя и ворча говором, та же
растянутая гусеница, что поднималась по лестнице к портрету Александра.
Штабс-капитан Студзинский стоял поодаль ее в группе офицеров и молчал.
Странное дело, в глазах его был тот же косоватый отблеск тревоги, как и у
полковника Малышева, начиная с четырех часов утра. Но всякий, кто увидал
бы и полковника и штабс-капитана в эту знаменитую ночь, мог бы сразу и
уверенно сказать, в чем разница: у Студзинского в глазах - тревога
предчувствия, а у Малышева в глазах тревога определенная, когда все уже
совершенно ясно, понятно и погано. У Студзинского из-за обшлага его шинели
торчал длинный список артиллеристов дивизиона. Студзинский только что
произвел перекличку и убедился, что двадцати человек не хватает. Поэтому
список носил на себе след резкого движения штабс-капитанских пальцев: он
был скомкан.
В похолодевшем зале вились дымки - в офицерской группе курили.
Минута в минуту, в семь часов перед строем появился полковник Малышев,
и, как предыдущим днем, его встретил приветственный грохот в зале.
Господин полковник, как и в предыдущий день, был опоясан серебряной
шашкой, но в силу каких-то причин тысяча огней уже не играла на серебряной
резьбе. На правом бедре у полковника покоился револьвер в кобуре, и
означенная кобура, вероятно, вследствие несвойственной полковнику Малышеву
рассеянности, была расстегнута.
Полковник выступил перед дивизионом, левую руку в перчатке положил на
эфес шашки, а правую без перчатки нежно наложил на кобуру и произнес
следующие слова:
- Приказываю господам офицерам и артиллеристам мортирного дивизиона
слушать внимательно то, что я им скажу! За ночь в нашем положении, в
положении армии, и я бы сказал, в государственном положении на Украине
произошли резкие и внезапные изменения. Поэтому я объявляю вам, что
дивизион распущен! Предлагаю каждому из вас, сняв с себя всякие знаки
отличия и захватив здесь в цейхгаузе все, что каждый из вас пожелает и что
он может унести на себе, разойтись по домам, скрыться в них, ничем себя не
проявлять и ожидать нового вызова от меня!
Он помолчал и этим как будто бы еще больше подчеркнул ту абсолютно
полную тишину, что была в зале. Даже фонари перестали шипеть. Все взоры
артиллеристов и офицерской группы сосредоточились на одной точке в зале,
именно на подстриженных усах господина полковника.
Он заговорил вновь:
- Этот вызов последует с моей стороны немедленно, лишь произойдет
какое-либо изменение в положении. Но должен вам сказать, что надежд на
него мало... Сейчас мне самому еще неизвестно, как сложится обстановка, но
я думаю, что лучшее, на что может рассчитывать каждый... э... (полковник
вдруг выкрикнул следующее слово) лучший! из вас - это быть отправленным на
Дон. Итак: приказываю всему дивизиону, за исключением господ офицеров и
тех юнкеров, которые сегодня ночью несли караулы, немедленно разойтись по
домам!
- А?! А?! Га, га, га! - прошелестело по всей громаде, и штыки в ней
как-то осели. Замелькали растерянные лица, и как будто где-то в шеренгах
мелькнуло несколько обрадованных глаз...
Из офицерской группы выделился штабс-капитан Студзинский, как-то
иссиня-бледноватый, косящий глазами, сделал несколько шагов по направлению
к полковнику Малышеву, затем оглянулся на офицеров. Мышлаевский смотрел не
на него, а все туда же, на усы полковника Малышева, причем вид у него был
такой, словно он хочет, по своему обыкновению, выругаться скверными
матерными словами. Карась нелепо подбоченился и заморгал глазами. А в
отдельной группочке молодых прапорщиков вдруг прошелестело неуместное
разрушительное слово "арест"!..
- Что такое? Как? - где-то баском послышалось в шеренге среди юнкеров.
- Арест!..
- Измена!!
Студзинский неожиданно и вдохновенно глянул на светящийся шар над
головой, вдруг скосил глаза на ручку кобуры и крикнул:
- Эй, первый взвод!
Передняя шеренга с краю сломалась, серые фигуры выделились из нее, и
произошла странная суета.
- Господин полковник! - совершенно сиплым голосом сказал Студзинский. -
Вы арестованы.
- Арестовать его!! - вдруг истерически звонко выкрикнул один из
прапорщиков и двинулся к полковнику.
- Постойте, господа! - крикнул медленно, но прочно соображающий Карась.
Мышлаевский проворно выскочил из группы, ухватил экспансивного
прапорщика за рукав шинели и отдернул его назад.
- Пустите меня, господин поручик! - злобно дернув ртом, выкрикнул
прапорщик.
- Тише! - прокричал чрезвычайно уверенный голос господина полковника.
Правда, и ртом он дергал не хуже самого прапорщика, правда, и лицо его
пошло красными пятнами, но в глазах у него было уверенности больше, чем у
всей офицерской группы. И все остановились.
- Тише! - повторил полковник. - Приказываю вам стать на места и
слушать!
Воцарилось молчание, и у Мышлаевского резко насторожился взор. Было
похоже, что какая-то мысль уже проскочила в его голове, и он ждал уже от
господина полковника вещей важных и еще более интересных, чем те, которые
тот уже сообщил.
- Да, да, - заговорил полковник, дергая щекой, - да, да... Хорош бы я
был, если бы пошел в бой с таким составом, который мне послал господь бог.
Очень был бы хорош! Но то, что простительно добровольцу-студенту,
юноше-юнкеру, в крайнем случае, прапорщику, ни в коем случае не
простительно вам, господин штабс-капитан!
При этом полковник вонзил в Студзинского исключительной резкости взор.
В глазах у господина полковника по адресу Студзинского прыгали искры
настоящего раздражения. Опять стала тишина.
- Ну, так вот-с, - продолжал полковник. - В жизнь свою не митинговал,
а, видно, сейчас придется. Что ж, помитингуем! Ну, так вот-с: правда, ваша
попытка арестовать своего командира обличает в вас хороших патриотов, но
она же показывает, что вы э... офицеры, как бы выразиться? неопытные!
Коротко: времени у меня нет, и, уверяю вас, - зловеще и значительно
подчеркнул полковник, - и у вас тоже. Вопрос: кого желаете защищать?
Молчание.
- Кого желаете защищать, я спрашиваю? - грозно повторил полковник.
Мышлаевский с искрами огромного и теплого интереса выдвинулся из
группы, козырнул и молвил:
- Гетмана обязаны защищать, господин полковник.
- Гетмана? - переспросил полковник. - Отлично-с. Дивизион, смирно! -
вдруг рявкнул он так, что дивизион инстинктивно дрогнул. - Слушать!!
Гетман сегодня около четырех часов утра, позорно бросив нас всех на
произвол судьбы, бежал! Бежал, как последняя каналья и трус! Сегодня же,
через час после гетмана, бежал туда же, куда и гетман, то есть в
германский поезд, командующий нашей армией генерал от кавалерии Белоруков.
Не позже чем через несколько часов мы будем свидетелями катастрофы, когда
обманутые и втянутые в авантюру люди вроде вас будут перебиты, как собаки.
Слушайте: у Петлюры на подступах к городу свыше чем стотысячная армия, и
завтрашний день... да что я говорю, не завтрашний, а сегодняшний, -
полковник указал рукой на окно, где уже начинал синеть покров над городом,
- разрозненные, разбитые части несчастных офицеров и юнкеров, брошенные
штабными мерзавцами и этими двумя прохвостами, которых следовало бы
повесить, встретятся с прекрасно вооруженными и превышающими их в двадцать
раз численностью войсками Петлюры... Слушайте, дети мои! - вдруг
сорвавшимся голосом крикнул полковник Малышев, по возрасту годившийся
никак не в отцы, а лишь в старшие братья всем стоящим под штыками, -
слушайте! Я, кадровый офицер, вынесший войну с германцами, чему свидетель
штабс-капитан Студзинский, на свою совесть беру и ответственность все!..
все! вас предупреждаю! Вас посылаю домой!! Понятно? - прокричал он.
- Да... а... га, - ответила масса, и штыки ее закачались. И затем
громко и судорожно заплакал во второй шеренге какой-то юнкер.
Штабс-капитан Студзинский совершенно неожиданно для всего дивизиона, а
вероятно, и для самого себя, странным, не офицерским, жестом ткнул руками
в перчатках в глаза, причем дивизионный список упал на пол, и заплакал.
Тогда, заразившись от него, зарыдали еще многие юнкера, шеренги сразу
развалились, и голос Радамеса-Мышлаевского, покрывая нестройный гвалт,
рявкнул трубачу:
- Юнкер Павловский! Бейте отбой!!
- Господин полковник, разрешите поджечь здание гимназии? - светло глядя
на полковника, сказал Мышлаевский.
- Не разрешаю, - вежливо и спокойно ответил ему Малышев.
- Господин полковник, - задушевно сказал Мышлаевский, - Петлюре
достанется цейхгауз, орудия и главное, - Мышлаевский указал рукою в дверь,
где в вестибюле над пролетом виднелась голова Александра.
- Достанется, - вежливо подтвердил полковник.
- Ну как же, господин полковник?..
Малышев повернулся к Мышлаевскому, глядя на него внимательно, сказал
следующее:
- Господин поручик, Петлюре через три часа достанутся сотни живых
жизней, и единственно, о чем я жалею, что я ценой своей жизни и даже
вашей, еще более дорогой, конечно, их гибели приостановить не могу. О
портретах, пушках и винтовках попрошу вас более со мною не говорить.
- Господин полковник, - сказал Студзинский, остановившись перед
Малышевым, - от моего лица и от лица офицеров, которых я толкнул на
безобразную выходку, прошу вас принять наши извинения.
- Принимаю, - вежливо ответил полковник.
Когда над Городом начал расходиться утренний туман, тупорылые мортиры
стояли у Александровского плаца без замков, винтовки и пулеметы,
развинченные и разломанные, были разбросаны в тайниках чердака. В снегу, в
ямах и в тайниках подвалов были разбросаны груды патронов, и шары больше
не источали света в зале и коридорах. Белый щит с выключателями разломали
штыками юнкера под командой Мышлаевского.
В окнах было совершенно сине. И в синеве на площадке оставались двое,
уходящие последними - Мышлаевский и Карась.
- Предупредил ли Алексея командир? - озабоченно спросил Мышлаевский
Карася.
- Конечно, командир предупредил, ты ж видишь, что он не явился? -
ответил Карась.
- К Турбиным не попадем сегодня днем?
- Нет уж, днем нельзя, придется закапывать... то да се. Едем к себе на
квартиру.
В окнах было сине, а на дворе уже беловато, и вставал и расходился
туман.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
8
Да, был виден туман. Игольчатый мороз, косматые лапы, безлунный,
темный, а потом предрассветный снег, за Городом в далях маковки синих,
усеянных сусальными звездами церквей и не потухающий до рассвета,
приходящего с московского берега Днепра, в бездонной высоте над городом
Владимирский крест.
К утру он потух. И потухли огни над землей. Но день особенно не
разгорался, обещал быть серым, с непроницаемой завесой не очень высоко над
Украиной.
Полковник Козырь-Лешко проснулся в пятнадцати верстах от Города именно
на рассвете, когда кисленький парный светик пролез в подслеповатое оконце
хаты в деревне Попелюхе. Пробуждение Козыря совпало со словом:
- Диспозиция.
Первоначально ему показалось, что он увидел его в очень теплом сне и
даже хотел отстранить рукой, как холодное слово. Но слово распухло, влезло
в хату вместе с отвратительными красными прыщами на лице ординарца и
смятым конвертом. Из сумки со слюдой и сеткой Козырь вытащил под оконцем
карту, нашел на ней деревню Борхуны, за Борхунами нашел Белый Гай,
проверил ногтем рогулю дорог, усеянную, словно мухами, точками кустарников
по бокам, а затем и огромное черное пятно - Город. Воняло махоркой от
владельца красных прыщей, полагавшего, что курить можно и при Козыре и от
этого война ничуть не пострадает, и крепким второсортным табаком, который
курил сам Козырь.
Козырю сию минуту предстояло воевать. Он отнесся к этому бодро, широко
зевнул и забренчал сложной сбруей, перекидывая ремни через плечи. Спал он
в шинели эту ночь, даже не снимая шпор. Баба завертелась с кринкой молока.
Никогда Козырь молока не пил и сейчас не стал. Откуда-то приползли ребята.
И один из них, самый маленький, полз по лавке совершенно голым задом,
подбираясь к Козыреву маузеру. И не добрался, потому что Козырь маузер
пристроил на себя.
Всю свою жизнь до 1914 года Козырь был сельским учителем. В
четырнадцатом году попал на войну в драгунский полк и к 1917 году был
произведен в офицеры. А рассвет четырнадцатого декабря восемнадцатого года
под оконцем застал Козыря полковником петлюровской армии, и никто в мире
(и менее всего сам Козырь) не мог бы сказать, как это случилось. А
произошло это потому, что война для него, Козыря, была призванием, а
учительство лишь долгой и крупной ошибкой. Так, впрочем, чаще всего и
бывает в нашей жизни. Целых лет двадцать человек занимается каким-нибудь
делом, например, читает римское право, а на двадцать первом - вдруг
оказывается, что римское право ни при чем, что он даже не понимает его и
не любит, а на самом деле он тонкий садовод и горит любовью к цветам.
Происходит это, надо полагать, от несовершенства нашего социального строя,
при котором люди сплошь и рядом попадают на свое место только к концу
жизни. Козырь попал к сорока пяти годам. А до тех пор был плохим учителем,
жестоким и скучным.
- А ну-те, скажить хлопцам, щоб выбирались с хат, тай по коням, -
произнес Козырь и перетянул хрустнувший ремень на животе.
Курились белые хатки в деревне Попелюхе, и выезжал строй полковника
Козыря сабелюк на четыреста. В рядах над строем курилась махорка, и нервно
ходил под Козырем гнедой пятивершковый жеребец. Скрипели дровни обоза, на
полверсты тянулись за полком. Полк качался в седлах, и тотчас же за
Попелюхой развернулся в голове конной колонны двухцветный прапор - плат
голубой, плат желтый, на древке.
Козырь чаю не терпел и всему на свете предпочитал утром глоток водки.
Царскую водку любил. Не было ее четыре года, а при гетманщине появилась на
всей Украине. Прошла водка из серой баклажки по жилам Козыря веселым
пламенем. Прошла водка и по рядам из манерок, взятых еще со склада в Белой
Церкви, и лишь прошла, ударила в голове колонны трехрядная итальянка и
запел фальцет:
Гай за гаем, гаем,
Гаем зелененьким...
А в пятом ряду рванули басы:
Там орала дивчиненька
Воликом черненьким...
Орала... орала,
Не вмила гукаты.
Тай наняла казаченька
На скрипочке граты.
- Фью... ах! Ах, тах, тах!.. - засвистал и защелкал веселым соловьем
всадник у прапора. Закачались пики, и тряслись черные шлыки гробового
цвета с позументом и гробовыми кистями. Хрустел снег под тысячью кованых
копыт. Ударил радостный торбан.
- Так его! Не журись, хлопцы, - одобрительно сказал Козырь. И завился
винтом соловей по снежным украинским полям.
Прошли Белый Гай, раздернулась завеса тумана, и по всем дорогам
зачернело, зашевелилось, захрустело. У Гая на скрещении дорог пропустили
вперед себя тысячи с полторы людей в рядах пехоты. Были эти люди одеты в
передних шеренгах в синие одинакие жупаны добротного германского сукна,
были тоньше лицами, подвижнее, умело несли винтовки - галичане. А в задних
рядах шли одетые в длинные до пят больничные халаты, подпоясанные желтыми
сыромятными ремнями. И на головах у всех колыхались германские разлапанные
шлемы поверх папах. Кованые боты уминали снег.
От силы начали чернеть белые пути к Городу.
- Слава! - кричала проходящая пехота желто-блакитному прапору.
- Слава! - гукал Гай перелесками.
Славе ответили пушки позади и на левой руке. Командир корпуса облоги,
полковник Торопец, еще в ночь послал две батареи к Городскому лесу. Пушки
стали полукругом в снежном море и с рассветом начали обстрел.
Шестидюймовые волнами грохота разбудили снежные корабельные сосны. По
громадному селению Пуще-Водице два раза прошло по удару, от которых в
четырех просеках в домах, сидящих в снегу, враз вылетели все стекла.
Несколько сосен развернуло в щепы и дало многосаженные фонтаны снегу. Но
затем в Пуще смолкли звуки. Лес стал, как в полусне, и только
потревоженные белки шлялись, шурша лапками, по столетним стволам. Две
батареи после этого снялись из-под Пущи и пошли на правый фланг. Они
пересекли необъятные пахотные земли, лесистое Урочище, повернули по узкой
дороге, дошли до разветвления и там развернулись уже в виду Города. С
раннего утра на Подгородней, на Савской, в предместье Города, Куреневке,
стали рваться высокие шрапнели.
В низком снежном небе било погремушками, словно кто-то играл. Там
жители домишек уже с утра сидели в погребах, и в утренних сумерках было
видно, как иззябшие цепи юнкеров переходили куда-то ближе к сердцевине
Города. Впрочем, пушки вскоре стихли и сменились веселой тарахтящей
стрельбой где-то на окраине, на севере. Затем и она утихла.
Поезд командира корпуса облоги Торопца стоял на разъезде верстах в пяти
от занесенного снегом и оглушенного буханьем и перекатами мертвенного
поселка Святошино, в громадных лесах. Всю ночь в шести вагонах не гасло
электричество, всю ночь звенел телефон на разъезде и пищали полевые
телефоны в измызганном салоне полковника Торопца. Когда же снежный день
совсем осветил местность, пушки прогремели впереди по линии железной
дороги, ведущей из Святошина на Пост-Волынский, и птички запели в желтых
ящиках, и худой, нервный Торопец сказал своему адъютанту Худяковскому:
- Взялы Святошино. Запропонуйте, будьте ласковы, пане адъютант, нехай
потяг передадут на Святошино.
Поезд Торопца медленно пошел между стенами строевого зимнего леса и
стал близ скрещенья железнодорожной линии с огромным шоссе, стрелой
вонзающимся в Город. И тут, в салоне, полковник Торопец стал выполнять
свой план, разработанный им в две бессонных ночи в этом самом клоповом
салоне N_4173.
Город вставал в тумане, обложенный со всех сторон. На севере от
городского леса и пахотных земель, на западе от взятого Святошина, на
юго-западе от злосчастного Поста-Волынского, на юге за рощами, кладбищами,
выгонами и стрельбищем, опоясанными желез
Home | Contact | Directory | Register Your Domain | Become Domain and Hosting Reseller
Copyleft 2008 ruslib.com